Карточку Толя сует в рукавицу и так доносит ее до заводской столовой. Теперь все в порядке. За столом, покрытым клеенкой, он не торопясь выпивает кружку чая — чуть подкрашенного слабой заваркой кипятку. Ломтик черного вязкого хлеба посыпает крупной солью. Раньше он половину ломтя оставлял — заворачивал в газетный обрывок и совал в карман: до обеденного перерыва далеко, хлеба пожуешь в один из перекуров — оно легче станет. Но сейчас Толя съедает весь кусок, ни одной крошке не дает упасть.
Душновато в столовой, пахнет паром, чем-то кислым. А лучшего места на всем свете для Толи нет. Сидел бы и сидел здесь, разморенный теплом.
Он идет в док. Идет вдоль Шлюпочного канала. Хорошо, когда нутро прогрето горячим чаем, — не так хватает мороз. А мороз сегодня — будь здоров! Вчера под сорок было, да и сейчас не меньше. Воздух колючий, покалывает ноздри при вдохе.
Летом, когда Толя впервые попал на Морзавод, Шлюпочный канал ему показался очень красивым. Здорово отражались в воде гранитная стенка, темно-красное здание механического цеха! И мостик красивый через канал перекинут — с полукруглыми решетками-перилами. Сейчас все тут завалено снегом, замерзло так, что за сто лет не отогреть. Восточная стена механического цеха обвалилась, рухнула под бомбами, там теперь все зашито досками.
Ту бомбежку Толя, сколько будет жить, никогда не забудет. Двадцать первого сентября это было, аккурат в воскресенье. Завод, само собой, работал, выходных на войне не бывает. С ночи корабли били по немцам, прорвавшимся к южному берегу, к Петергофу. А утром, ближе к полудню, завыли сирены — воздушная тревога. Над Кронштадтом понеслись, закружили «юнкерсы». И началось…
Земля содрогалась от взрывов. Было страшно. И все казалось: прямо в тебя направлен вой летящей с неба бомбы. Только уйдут пикировщики, протрубят отбой — как снова тревога. До вечера бомбили. В перерывы между бомбежками Толя с другими ребятами вылезал из убежища. В горьком дыму, в медленно оседавших тучах известковой пыли пытались что-то сделать — заглушить порванную взрывом водяную магистраль, откопать из-под завала убитых. Вместе с Костей Гладких Толя нес в медпункт чеканщика Степанишина — того, который в их цехе МПВО ведал. То ли осколками, то ли обрушившейся кирпичной кладкой побило Степанишину ноги. Страшно было на них смотреть. Никогда бы прежде Толя не подумал, что худой, жилистый Степанишин окажется таким тяжелым. Он стонал сквозь стиснутые зубы, пока его несли, и вдруг сказал отчетливо: «Противогаз мой где?» И снова — беспокойно: «Противогаз куда делся?» Считал, наверно, что нельзя ему, руководителю МПВО, без противогаза. А может, в противогазной сумке лежал у него хлеб или кусок-другой сахару — тоже вполне было возможно.
Неделю продолжались свирепые беспрерывные бомбежки. Потом налеты стали реже, зато участились артобстрелы.
А завод — все равно живой…
В доке бригада еще только расходится, расползается по лесам. Кривущенко, возбужденный с утра, кому-то покрикивает, стоя на лестнице, свои соображения о боях под Тихвином. Бригадир Кащеев разговаривает с такелажниками — распоряжается насчет, съемки листов. Сегодня надо закончить рассверловку заклепок и снять поврежденные листы обшивки. Голос у Кащеева вялый, глаза потухшие — сам на себя не похож.
Толя забирается на леса.
Стрекочут пневматические молотки, брызжет белыми искрами автоген. Бьют по железу кувалды. Заклепки рассверлены, ничто не держит лист, а он держится, дьявол, будто прикипел к корпусу. Приходится отдирать — потому и бьют кувалды по железу. Такелажники, установив на верхней палубе тали, стропят листы, спускают их вниз.
Медленно, трудно занимается рассвет над Кронштадтом.
В холодном свете дня сквозь зияющие дыры обнажается, как скелет огромной рыбы, внутренний набор корабля.
Вдруг в привычный грохот и стрекот врывается новый звук — резкий, сверлящий ухо свист, переходящий с высоких нот на низкие.
Чей-то пронзительный крик: «Ложи-ись!» И сразу — взрыв. Инстинкт самосохранения, опережая сознание, бросает человека наземь. Зарыться в снег, прижаться к спасительной земле. Хорошо бы — к земле. А если ты торчишь на, строительных лесах?
Где-то за доком ухает взрыв.
Снова нарастает свист. Толя падает на доски лесов. Всем телом напрягся, каждым нервом ждет… Тяжкий грохот оглушает, рвет воздух. Качнулись леса. Глухие короткие удары о борт корабля — это осколки…
Еще и еще разрывы снарядов.
Сдавленный стон доходит внезапно до Толиного сознания. Не успев дать себе отчета, Толя вскакивает, бежит по доскам. Кто-то кричит ему: «Куда?! Ложись!» Он карабкается вверх, на последний этаж лесов, прыгает на палубу тральщика.
Костя Гладких лежит ничком возле лебедки, темная лужица у его обнаженной светловолосой головы медленно растет, расползается по палубному настилу. Еще взрыв. Толя падает на тело друга, закрывая руками Костину голову…
Тишина наступает неожиданно, неуверенная, неестественная тишина, какая бывает только по окончании огневого налета.
Толя осторожно переворачивает раненого на спину. Лицо Кости залито кровью, глаза закрыты.
— Костя… Слышь, Кость… Костька, — растерянно бормочет Толя.
Подходят рабочие, матросы. Кривущенко распоряжается:
— Братцы, бегите кто-нибудь на медпункт. Без паники только! Ну-ка, помогите!
Он поднимает Костю, как ребенка, крепко прижав к груди. Костя приоткрывает глаза, издает протяжный стон.
— Ничего, ничего, — говорит Кривущенко, — потерпи немного, браток. Сейчас мы тебя… Сейчас в лазарет. Все будет правильно.
С Толиной помощью он несет Костю по лесам. Из рук в руки по живой лестнице спускают раненого вниз.
— Кость, а Кость!..
Не слышит Костя. Лежит, закатив глаза. Только по слабым облачкам пара у ноздрей видно, что живой.
Наконец-то появляется Пресняков со свернутыми носилками на плече, а за ним поспешает медсестра. Быстро и ловко забинтовывает она Костину голову. Над правым ухом на свежей повязке появляется и темнеет бурое пятно.
— Кладите на носилки! — распоряжается медсестра, запихивая остаток бинта и ножницы в большую сумку с красным крестом. — Тихонечко. Шок у него.
С ремонтом дело становилось все хуже. Редела бригада судосборщиков: голод и истощение выводили людей из строя. К тому же морозы держались лютые, с ледяными ветрами и метелями.
Даже взобраться на леса было не простой задачей.
Однажды утром в общежитии, собираясь на работу, Толя заметил, что Володька Федотов лежит, не шевелясь, на своей койке. Толя подошел, чтобы разбудить его, но тут увидел, что Володька вовсе не спит. Он лежал, уставившись в одну точку.
— Ты чего? — сказал Толя. — Вставай, опоздаешь.
Федотов не ответил, даже глазом не повел на Толю.
— Что с тобой? Заболел? — Толя легонько потряс его за плечо.
— Никуда я не пойду.
— Почему?
— Не хочу.
— Володька, да ты что? Вставай, валяться — хуже только будет. Давай помогу…
— Уйди, говорю! — Федотов покосился на Толю. — Уйди, а то ударю! Не приставай!
— Ребята! — позвал Толя. — Идите сюда, с ним что-то неладно.
Лицо у Федотова было худое, немытое и вроде незнакомое. Костистый подбородок в темном, не бритом еще пушке упрямо выпятился.
— Болен? — спросил подошедший Пресняков.
— Не болен, а просто не хочу вставать.
— Что значит «не хочу»? — сказал Толя. — Если все залягут под одеялами и скажут «не хочу», так какой же судоремонт у нас будет, к чертовой бабушке? Раз не болен, так вставай.
Федотов уставил на Толю злые глаза, крикнул:
— Не лезь, Устимов! Ты к инженерам бегаешь харчиться, ну и бегай. А я не хочу вставать, и все!
Толя остолбенел. Потом шагнул вперед, рванул одеяло — с койки попадали ватник, пальто. Федотов лежал одетый, в валенках, расстегнутый ворот мятой рубахи обнажал длинную тонкую шею с голубой жилкой. Толя смотрел на эту шею и чувствовал, что гнев его остывает. Схватил шапку, рукавицы и быстро вышел из комнаты.