Что до деревень, то некоторые из них крепостная ограда захватила, тем самым обрекая их на более или менее скорый распад. Но остальные, оставшиеся извне, оказались в безопасности и еще три четверти века были предоставлены самим себе. Никакое внезапное расширение Парижа не могло до них досягнуть. У них было время вырасти: поселки превратились в городки, а городки — в большие города. Они собрали все окрестные земли, устроили их по-своему, для своих надобностей, с куцым деревенским кругозором, с провинциальной ограниченностью размаха. За эти три четверти века они так закрутили, перепутали улицы, что никто уже не умудрился бы их раскрутить и распутать. Проложили бульвары длиною в триста метров, упирающиеся в фабричную стену. Выпустили за свою черту аллеи, обсаженные вехами и теряющиеся в лощинах, где растет капуста и куда вывозят шлаки. Все же они чувствовали соседство Парижа. С ним происходил у них обмен людьми, из года в год принимавший характер все более быстрого и сложного снования взад и вперед. Ограда не давала выхода Парижу, но позволяла убегать парижанам. Они поселялись в этом окрестном пространстве, где раньше гуляли по воскресеньям и о котором вспоминали в Париже, как о неисчерпаемом ряде сельских домиков, лесов, долин, садов. Впервые сотни тысяч людей стали весь день работать в городе, в котором они не жили. Но город возвращал их себе на множество ладов. Их жены, отвыкшие от Парижа, приезжали делать покупки в магазинах центра и видом освещенных витрин услаждать глаза, всю неделю созерцавшие грязную улицу, где быстро темнеет.
И в то же время за крепостной оградой возникли новые пригороды. В отличие от деревень, никакой у них не было древности происхождения, никакой родовитости; не было той «благоуханной и меланхолической души», которую так или иначе можно было найти в Баньоле, в Жантильи, в Шатильоне, того провинциального обаяния, которым веет обычно от рыночной площади и церкви. Они вырастали отвесно из огородов, пустырей, свалок. Между издавна населенными местами они загромождали свободные промежутки постройками заводского типа или бедными жилыми домами. Ратуша, церковь, здание трамвайного управления отличались по архитектуре только в деталях. Единственным измышлением отцов города была учебная постройка для пожарной команды, придававшая сельский вид той голой площадке между кладбищем и газометром, которую для нее отвели. Матери водили детей играть на бывший луг, за деревянным, оштукатуренным забором фабрики, где было солнечно в определенные часы. Воздух, которым они дышали там, не был никогда ни крепким, ни легким; день и ночь у него был какой-то вкус. Он был приправлен издали доносившимися тонкими химическими веществами, даже по воскресеньям. Он ощущался на языке; он пропитывал все тело запахом своей тонкой и терпкой кухни. В голове он довольно хорошо сочетался с некоторыми мыслями, с представлением о трудности счастья, с перепутавшимися заботами любви и труда.
Но вплотную подле крепостной ограды, по всей ее периферии, образовалось и почти утвердилось странное кишение: растянутая на тридцать шесть километров пленка населения, которому бы, по его плотности, достаточно было половины километра; своего рода кольцевой город, прилипший к основному и живущий его отбросами. Военная зона, запрещавшая строить дома, относилась терпимо к мазанкам и баракам. Этим воспользовалось племя не помнящих родства кочевников, падших людей или ждущих очереди переселенцев и обосновалось там, уцепившись за землю, увязнув в ней, таясь, еще не совсем осев, но уже пуская корни привычек, традиций, прав, — целая новая народность бродяг, с виду мягкая как цвель на крепостной стене, в действительности же въедливая, как болезнь, и готовая отстаивать свое существование, пусть бы даже треснула сама стена.