Выбрать главу
IV

Этой ночью она проснулась в «час ведьм». Каждый, кто просыпался в этот час, испытал душное чувство тоски и отвращения к себе. В Вассу словно вселился вдруг какой-то чужой разум, который с брезгливым любопытством исследовал мысленным оком ее тело, нехотя рылся в мозгу. На правой ноге выросла косточка, искривив стопу, голени поросли черными волосками, которые приходится сбривать чуть ли не через день — унизительная процедура, под правой грудью появилась странная бородавка, с которой следовало бы сходить к онкологу, но страшно — а вдруг? Но самое печальное — улыбнешься себе в зеркало — от глаз к ушам тут же протянутся морщинки, заметная пока только себе самой паутина времени. Неужели это она, Васса, рассматривает себя так холодно и пристально, без сочувствия, пожалуй, даже с легким отвращением? А что же делается в этой коробке, именуемой черепной? Бродят в массе сырого теста чудесные дрожжи, поднимается опара. Что она видела только что во сне?

Будто она с Сашей — младшим братом — на даче, и Саша говорит ей о том, что простого тритона, если очень хорошо кормить, можно вырастить до человеческих размеров, а потом научить его кататься на велосипеде.

— Здорово, — говорит Васса. — А зачем?

— Будет в цирке выступать…

— Жалко его мучить, — снова говорит Васса.

— Тогда другое, — Саша неистощим. — Видела у папоротника на обратной стороне листьев черные точки?

— Видела. Да.

— Это зародыши змей. Можно отрезать одну такую точку, положить в сырое место, греть, как в инкубаторе. Тогда вылупится змееныш. Он привыкнет к тебе, станет совсем ручным. Как собака. Ты его воспитаешь.

— Я боюсь змей.

— Но он же будет тебя любить, охранять. Ты сможешь его гладить.

— Я не хочу его гладить. Он холодный и, наверное, скользкий.

— Тогда завтра утром пойдем к муравейнику, — не унывает Саша.

— Что там делать?

— Муравьи, когда думают, что рядом никого нет, бывают настоящими.

— Как это — настоящими?

— Муравьиные король и королева надевают короны, мантии и садятся на трон, вокруг встают подданные, и как только появится солнце, они поют свой гимн. Тоненько-тоненько. Если мимо проходит какой-нибудь композитор, он думает, что это он сам придумал музыку. А у муравьев каждый день новый гимн, некоторые композиторы каждый день к муравейнику ходят.

— Мы же не композиторы…

— Ну и что? Мы возьмем спичечный коробок, придем пораньше и станем на них смотреть. Они будут петь, а мы наблюдать. Как только увидим, что какой-нибудь муравьишка засветился золотым, сразу его хвать — и в коробок. «Зачем?» Ну что же ты все «зачем» да «зачем»? Если муравей светится золотым, значит он может вступать в контакт с человеком. Остальные муравьи будут думать, что просто умер или пропал, а он не умер, а попал к нам.

— В плен?

— Нет. В друзья. Мы будем слушать коробок. Если слушать, как он там шуршит, можно многое узнать.

— Но он же не знает нашего языка?

— Надо слушать, как он шуршит, а думать о другом, а потом вдруг ты поймешь…

— Что? Что поймешь, Саша?

Но Саше, вероятно, надоедала Вассина непонятливость, и он убегал.

Бог знает, сколько лет прошло, а ей все еще снятся эти сны из детства. «Да кто же это смотрит на меня?» — Васса боязливо, не выдавая себя движением, обвела взглядом комнату, незашторенное окно: она любила спать в лунном свете, ей казалось, луна питает ее кожу серебряным своим светом, не давая стареть. Солнце — не то, оно сушит, заставляет щуриться. Луна — подруга русалок и ночных фей. Она даст Вассе белизну, легкость, свежесть. Сегодня же луна не была хороша, как обычно, лицо ее набрякло, потяжелело. Сегодня она не дарила, а брала, и брала без спросу. Может быть, поэтому Васса была неприятна сама себе? Пришлось встать. Один прыжок, и вот она уже перед окном, задернула штору — сквозь ткань не достанешь, снова прыжок, и вот уже теплая простыня, под одеяло с головой и греть руками похолодевшие ступни…

Утром она вынула из почтового ящика письмо. «Странно, почту приносят во второй половине дня». С трудом вскрыла плотный коричневый конверт без опознавательных знаков. Текст напечатан на машинке. «Я буду звонить сегодня в 20.00». И все. Кто будет звонить? Зачем? И почему о звонке надо предупреждать таким способом? А может быть? Да нет. Она уже не девочка, чтобы верить в такие вещи. Расстались давно, окончательно и бесповоротно. Начинать сначала — никакого смысла. И все-таки. Она пришла домой за час до назначенного времени и зачем-то подкрасила ресницы, причесалась и напудрила нос, подумала и напудрила лоб и щеки. Вот и 20.00. Никакого звонка. Словно желая спровоцировать молчащий телефон, она сняла трубку, поднесла ее к уху, но вместо гудка услышала дурашливый голосок Юза:

— Ну, наконец-то, а то я уже, хе-хе, заждался. Что же вы молчите?

— А что я должна говорить, — она была разочарована, но вместе с тем… — Что вы от меня хотите?

— Нет-нет, дорогуша. Это вы хотите, если я еще что-нибудь понимаю в женщинах, — и хихикнул.

— Идите-ка вы со своими пошлостями, — вспылила она.

— Я о работе, — Юз сказал это совсем другим тоном.

— О работе? Что это вдруг? Я же вам не подхожу.

— Да, вы нам подходите — не на сто процентов, но после некоторой подготовки…

— Похоже, я уже не могу отказаться?

— А вы хотите отказаться?

— Нет!

«Похоже. Похоже. Похоже, — повторяла Васса, положив трубку. — Похоже, я тоже действую по системе Станиславского».

V

Немолодому поэту Коконову было грустно, грустно и грустно. До такой степени грустно, что если бы это не было сопряжено с болью, он бы, пожалуй…

Впрочем, однажды он уже пытался покончить с собой, но сделал это очень осмотрительно. Он приоткрыл входную дверь, разделся до красненьких плавочек, набрал в ванну теплой воды, лег в нее и принялся заведомо тупым ножом корябать себе кожу на руке. Руке было довольно больно, и он с трудом дождался момента, когда вода стала переливаться через край ванны. Коконову повезло: нижние соседи оказались дома, и уже через полчаса его выволакивали из ванны, вытирали сухой простыней, укладывали в постель, отпаивали валерианкой, а потом и горячим чаем. Вечером за бутылкой коньяка, давясь пьяными слезами, рассказывал сердобольному соседу о своей любовной драме.

Да, эта женщина подходила ему по всем параметрам, включая гороскоп; его волновала ее необычная внешность, очаровательная неряшливость в одежде, оригинальность суждений. К Коконову она прибилась после того, как ее оставил любовник, уставший от вышеперечисленных достоинств. Нового любовника, то есть Коконова, полюбить сразу она не могла, но это подразумевалось в перспективе. Коконов же, привыкший к тому, что женщины влюблялись в него без оглядки, тяжело переживал ее холодность, и ждать ему было невыносимо. Кроме того, у женщины был ребенок, и Коконов подсознательно чуявший в нем соперника, натужно изображал благородного отца, даже заискивал, внутренне умиляясь своей широкой душе. Ребенок, однако, благодарности не испытывал и делал Коконову исподтишка мелкие гадости.

Время шло, женщина лгала, что любит, но поэт Коконов, имея большой опыт общения с противоположным полом, видел, что его лишь терпят и, может быть, немного жалеют. Это было унизительно, и он закапризничал.

Когда плачет, требуя сластей или игрушку, ваш любимый сын, в воспитательных целях, пожалуй, следует дать ему по попке, но сердце ваше сжимается в этот момент от жалости; но когда вам приходится наблюдать, как по румяным щекам нелюбимого вами чернобородого мужчины бегут слезы, как в истерике он бросается на пол и катается с боку на бок, мягко переваливаясь через мягкий живот, как он бежит к балкону, грозясь выброситься, но стоит соседям постучать в стенку, и он уже безумствует тише, когда такое вам приходится наблюдать изо дня в день… В конце концов женщина забрала своего ребенка и ушла куда-то насовсем, а Коконов, испытывая тайное облегчение от такого решения проблемы, но внешне упиваясь своим горем, немножко пококетничал с собой в роли самоубийцы.

После ухода любимой женщины он пустился во все тяжкие: принялся пить, публично сжег поэму, посвященную своей страсти (впрочем, он знал ее наизусть), и не отказывал во внимании ни одной любительнице острых ощущений, в чьих глазах замечал хоть тень интереса к себе. В Союзе писателей, членом которого он тогда еще не был, заговорили о его чудачествах, о душевном надломе, о том, что человеку надо помочь.