— Ну что, старлей, давай ночлег ладить. Где наша не пропадала!
Кострюков чуть не подавился от злости. Этот помор совсем спятил! Сгорели как шведы под Полтавой, а он все пузыри пускает! Какой ночлег, когда ни шила, ни рыла не осталось?!
— Будем в снегу теперь спать, — говорил между тем Андрей, не подозревая о чувствах, владевших Кострюковым.
— Никогда не спал в снегу? Не фонтан, но терпеть можно. Да если еще собачек промеж себя положить — вообще райская житуха. В общем, старлей, бери лопату и сгребай снег, а я разделаю медведя, пока не застыл. Кончу — дом будем строить.
С «домом» провозились часа два. Получилась снежная конура, в которую нужно было залезать, согнувшись в три погибели. На крышу положили лыжи и палки, накрыв их медвежьей шкурой.
— Пусть денек-другой померзнет, — сказал Андрей. — А то от нее разит как от дохлятины. Выветрится — под себя класть станем.
Пока же под себя положили брезент, лежавший в нартах, а по бокам — собак, трех с одного бока, трех с другого. Дух в «доме» стоял тяжелый, но предстояло привыкать к нему — лучше уж дух, чем холод.
— Это что, старлей, это разве холод, — сказал Андрей, когда они наконец-то устроились. — Вот я раз, мне пятнадцать тогда было, три недели на луде жил. Островок такой, луда-то. Каменный. В прилив его почти весь затапливает, одна макушка остается. Как попал туда — долго рассказывать, а когда сняли меня, я уж без памяти был. Так вот: и есть было нечего, и воды пресной не было, но обо всем забыл, а холод до сих пор помню. Сутками напролет дрожал, думал, не выдержу, в море брошусь.
— Черт тебя знает, Старостин, что ты за человек. Я вот воевал, зверства всякие видел, а слушаю тебя и думаю: я бы окачурился на этой луде.
— Привычка, старлей. Вся жизнь такая — то мокрый, то холодный, то голодный…
Утром ветер еще дул, но когда выехали, стихло, зато повалил снег. Крупный и тяжелый, он падал отвесно, сплошь залепляя людей, нарты, собак.
— Тоже не радость, — ворчал Андрей. — Навалит по брюхо.
Кострюков, вначале не разделявший озабоченности Андрея, скоро убедился, что хрен действительно не слаще редьки: снег валил не переставая, и все слабее тянули собаки, зарываясь в снег, как в воду, и наконец настал момент, когда они встали, вывалив красные, дымящиеся языки, глядя на людей виновато и покорно.
— Надо бросать их, — решительно сказал Кострюков. — Пойдем на лыжах. — Бросить всегда успеем, старлей. Подождем маленько.
— Чего ждать, когда идти, идти надо! Ты что, не понимаешь?
— Не ори. Хочешь, надевай свои лыжи и топай, я тебя подберу, когда язык высунешь. Вон как они, — кивнул Андрей на собак. — Ну рассуди, сколько мы пройдем на лыжах по такому снегу? Ну десять, ну пятнадцать километров от силы. А на собаках, хоть и с остановками, километров двадцать-двадцать пять протянем.
Андрей был прав, и Кострюков сознавал это, но перспектива стоять и дожидаться выводила его из себя. Ему казалось, что если они встанут на лыжи, ничто их уже не остановит. А собаки пусть себе остаются, с голоду не сдохнут, у них целый медведь в нартах.
— Ну смотри, смотри у меня, Старостин! Завалишь дело — я тебя в трибунал упеку!
Андрей рассмеялся:
— Сказанул! До трибунала, старлей, как до Бога. Здесь один трибунал — тундра. Не лезь ты лучше не в свое дело. Вот приедем, тогда и командуй.
Полчаса езды, полчаса перекура, хотя перекур — сказано слишком сильно: после пожара у, них осталось всего восемь папирос и полпачки махорки. Каждую папироску они старались растянуть подольше — затягивались раз-другой, гасили и убирали чинарик обратно в пачку. Потом ждали, когда собаки более или менее отдохнут, и трогались дальше.
— Доберемся завтра до гурия, старлей, считай, дело в шляпе, — сказал Андрей на очередном перекуре. — От него до станции — ничего, часа три пешком.
Но добраться не удалось. Уже недалек был противоположный берег очередной речки, встретившейся на их пути, когда собаки вдруг резко вильнули, и Кострюков почувствовал, как задок нарт проваливается в снег, который на глазах стал темнеть, набухая водой. Полынья!
Нисколько не заботясь о себе, думая только о том, что надо облегчить нарты, Кострюков спрыгнул с них. Ноги по колено ушли в снег, под унтами захлюпало; и в них через края хлынула ледяная вода. Как лось, вскидывая ноги, Кострюков побежал к берегу. На счастье, полынья оказалась не полыньей, а всего лишь большой лужей, натекшей на лед из какой-то промоины, но воды в этой луже было предостаточно. Набравшись в унты, она при каждом движении старалась стащить их с ног, и Кострюков боялся, что, чего доброго, останется в одних портянках.