Кортеж светлейшего несся со всею мыслимою скоростью. Князь был мрачен. Одна мысль билась неотвязно: старуха, старуха. Это было сродни болезни, душевной, но и телесной. Ибо с некоторых пор князь чувствовал внутри некую тягость, угнездившуюся в пояснице и уже не отпускавшую. Медикусов он не любил, в их зелья не верил, а потому перемогался молча, полагая, что могучая природа все превозможет.
И было все, как предвидел: трубы и литавры, огненные потехи и драгоценный венок, осыпанный брильянтами, золотые медали с изображением Крыма, Очакова и Бендер и профилем светлейшего и сто тысяч серебром, балы в Таврическом и Зимнем…
Суета сует и всяческая суета, поминал он из Екклезиаста, и томление духа. В сердце государыни был Зубов. Он решительно перевесил. Прошлое ушло, оно было невозвратимо. Старуха, старуха… тщилась из последних сил вернуть молодость.
Пустое!
Петербург ему опостылел. С той же яростью он гнал свой поезд назад, в Яссы. Репнин тем временем преуспел: с тридцатью тысячами разбил 80-тысячную турецкую армию при Мачине, а Ушаков разгромил турецкий флот при Калиакрии, о победах рапортовали Кутузов и Гудович.
Война подвигалась к концу. Князь Николай Васильевич Репнин взял на себя смелость, не уведомив о том светлейшего, подписать в Галаце перемирие. Весть о нем застигла светлейшего еще в Петербурге. Он взбеленился: это было дерзкое самовольство.
Он успел излить свой гнев перед государыней. Но она одобрила Репнина, объявив ему свое монаршее благоволение.
То была последняя капля. В Галаце ему доставили послание великого везира. В нем он как бы извинялся: перемирие-де — акт временный, дабы избежать напрасного кровопролития, надобно совместно стараться о мире.
Лашкарев докладывал из везирской ставки: «Сего утра я был у везира и у кегай-бея, говоря долгое время. Я теперь их нашел весьма умильными… Везир мне сказал, что он вашею дружбою и чистосердечием весьма доволен и сего дня назначит полномотных, и так сей час и назначил… пополудни в 4 часа на Гаки-эфенди и Ибрагим Исмета везир надел собольи шубы и поздравлены полномочными, кои в шубах мимоходом зашли и ко мне… Как скоро на полномочных одели шубы, то весь лагерь был в великой радости, а моим червонным беда: хотя я и был при церемонии, но со всем тем приходили меня навестить…»
Покатился! Мир покатился. Не там и не тогда, как мечталось, как виделось с высоты своей мысли, воспарившей прежде сроков. Но с его одобрения, его людьми. И в угоду ей — старухе.
Меньше всего, впрочем, князь думал об угождении ей. Великая немочь сковала его могучее тело. Он пытался всяко отогнать ее, сбросить эту непривычную тягость. Был призван Сарти со всею своей музыкой — почти четыре сотни певцов и оркестрантов.
Над узкими улочками Ясс, над позеленелыми черепичными крышами, над строем куполов и колоколен летели, достигая небесных сфер, мощные звуки оратории «Тебе Бога славим», сочиненной в ознаменование взятия Бендер и Килии. Вперемежку с гимном святого Амвросия звучали положенные на музыку громокипящие державинские строки:
Слабая беспомощная улыбка тронула губы светлейшего. Потомство? Оно надругается над его могилой. Имя ею изгладится из памяти, как только Господь приберет его к себе. Так пусть же хоть сейчас оно гремит и славится в устах певцов, в трезвоне ясских колоколен и пушечной пальбе, аккомпанирующей музыке.
Он сделал все, что было в силах человеческих. Нет, не успел… Теперь уж видно — не успел. И не успеет. Главное — там, впереди, недосягаемое… За морем, за океаном…
Слабость, непривычная, незнаемая, не отпускала. Музыка словно бы отпугивала ее, душа облегчалась, тревожные мысли уходили. Но потом все возвращалось. Все!