Я видела одного врача, сразу же после бомбежки оказывавшего на пепелище помощь пострадавшим. Приспособив себе под сиденье печку, оставшуюся от сгоревшего дома, он осматривал раненых. Лекарство — полный котелок акатинки.[3] Атомные жертвы выстроились в очередь. Легкораненые стояли, а у их ног лежали те, кто был уже не в состоянии двигаться. Голова врача была замотана полотенцем, из-под которого сочилась кровь. Интересно, а какая участь постигла его собственную семью? И что стало с этим врачом в дальнейшем — умер он или же, несмотря на тяжелое ранение, остался в живых? Я восхищаюсь этим врачом. В нем было что-то героическое, как во всех людях, которые в той экстремальной, не укладывающейся в воображение ситуации не позволили себе уклониться от выполнения долга. Я преклоняюсь перед врачами, до конца остававшимися на своем месте. Вспоминаю и одного военного, с оторванной кистью руки бежавшего в штаб с сообщением, — он не хотел терять времени на перевязку раны.
Поистине война является выдающимся режиссером человеческой драмы, в которой одни, отбросив все, проявляют крайний эгоизм, другие до конца сохраняют человечность.
Девятого августа я отправилась на работу. На мне была блузка с короткими рукавами, черные шаровары и гэта[4] на босу ногу. Шаровары были с нагрудником, из китайской хлопчатобумажной ткани. Отрез прислал с материка отец, а сшила мне их старшая сестра. Блузка — из белого поплина с отложным воротником. Тогда я даже бюстгальтер не носила.
На правой руке у меня были часы на серебряном браслете немецкой работы в виде цепочки из круглых звеньев. Их тоже прислал отец. Я получила ожог только в этом месте. Обожгло до волдырей — кожа между звеньями цепочки вздулась. Впервые я это заметила, когда сняла часы. Круглые волдыри диаметром в три-четыре сантиметра опоясывали запястье и, пока не зажили, выглядели ужасно. Однако обошлось без нагноения.
Тогда у меня были длинные, до талии, волосы, которые я заплетала в косу. Носить волосы распущенными на заводе было опасно — их могло затянуть в станок. В результате либо станок останавливался, либо человек попадал туда с головой. Волосы ведь не рвутся. Так у нас погибла одна ученица. Поэтому длинные волосы обязательно, согласно строгому предписанию, заплетали в косу, если же они были недостаточно длинными, их перехватывали резинкой.
Не заплети я косу, в тот день взрывная волна подняла бы мои волосы, словно руки тысячерукой Канон,[5] они зацепились бы за обвалившиеся доски, и тогда бы мне наверняка не спастись.
Я работала в отделе «А», размещавшемся в деревянной постройке, которую огонь охватил уже через несколько минут после взрыва.
Отдел «А» занимался переработкой отходов — металлической стружки, макулатуры, шлака. Работавшие здесь люди были неполноценные: слегка придурковатая женщина, хромоногий мужчина, однорукий заместитель начальника и мужчина средних лет с лицом, постоянно искаженным гримасой смеха. Когда я в первый раз пришла на работу, они уставились на меня как на что-то диковинное, так что я даже опешила. У меня не было желания выставлять напоказ свои недуги, а мой внешний вид не давал оснований для сочувствия. В глазах этих людей я выглядела слишком здоровой. И уже потому мне было не по себе и страшно. Только у начальника отдела все было в полном порядке. Оставалось лишь удивляться, почему его не взяли в армию. Да и лет ему было немногим за сорок. Видимо, в отдел «А» переводили рабочих, получивших на заводе увечья. Загнанный в угол завода, он являлся свидетельством страшных дел, творившихся на этом производстве.
Однажды, несколько дней спустя после начала моей трудовой повинности, случилась неприятная история. Я была в бараке, где стояла машина для переработки макулатуры. У двери, приоткрыв ее ровно настолько, чтобы мог войти только один человек, остановились хромоногий и тот, у которого всегда было смеющееся лицо. Затем хромоногий вошел внутрь, раскинул руки и прижал меня к стене. Придурковатая женщина выглядывала из-за плеча стоявшего снаружи и хихикала. Я оцепенела. К счастью, это увидел проходивший мимо начальник. Он накричал на них, а затем, спросив: «Ну что, все в порядке?» — сам погладил меня рукой по бедру. Страшные негодяи. Мобилизованные рабочие тогда все были такими. Высокий смысл мобилизации для них не существовал. Нравы на заводе были распущенные. Понятие «империя» было слишком далекой абстракцией.