Выбрать главу

Есть было не обязательно. Даже не нужно. Правда, унизительное чувство голода порой низводило взалкавшего до положения рыскающей собаки, и потому людей незрелой категории отличить от остальных было легче простого: они постоянно что-нибудь жевали, и чаще всего… палец своей руки. То есть имитировали прием пищи. Точно так же, как грудные младенцы налегают на резиновую плоть пустышки.

В общении тянуло к себе подобным — к людям русской национальности. Как в больнице, когда, к примеру, если у вас камни в почках, то и заговариваете вы прежде всего с почечниками, а не с чесоточ-никами или туберкулезниками. Вот и здесь, на дороге, для начала решил я свести знакомство с человеком, напоминавшим мне соседа по петроградской коммуналке Митрича, — он очумело сновал в дорожной толпе на старческих, деформированных ножках и, как бы радуясь этой возможности безнаказанно сновать, жевал палец и суетливо заглядывал в посторонние глаза в надежде пообщаться.

Человек этот, невысокого роста, с шарообразным животом и такой же головой, с шарообразными ягодицами, выпуклыми икрами ног и покатыми, шарообразными плечами, весь как бы состоявший из шаров, носивший широченные штаны с подтяжками красного цвета и ситцевую рубаху с выцветшим рисунком, словно забывший где-то впопыхах свой пиджачок и теперь на дороге разыскивавший его усердно, как заблудшую душу, — человек этот жизнерадостный оказался знаменитым некогда коллекционером антиквариата Евлампием Мешковым, древним, девяностолетним стариком, «зарезанным», по его словам, врачами одной московской больницы накануне своего девяностолетия.

— Понимаешь, сынок, — попытался он с ходу растолковать мне причину своего недовольства московскими врачами. — Прихватило у меня брюхо. С кем не бывает? И допрежь прихватывало. Покушать я любил. А туточки — бац! Не по себе вовсе, паморки отшибло. Очнулся — глядь, уже операцию сделали. Безо всякого спросу. Оклемался малость, интересуюсь: для чего сделали? Говорят: подозрение на аппендицит — вот и вскрыли. А кому, как не мне, знать, что аппендицит у меня еще до революции вырезан, когда я матросом на броненосце «Инфанта Марфа» служил. Небрежно, братцы, работаем, вот оно что получается. Одно дело — я, старый пень со своей кишкой, а ежели так вычислительную машину ковырнуть, которая атомную ракету на цепи держит, стережет, а? То-то и оно. Предыдущего шва, хирурги хреновы, не заметили. А через неделю мне хуже и хуже. Не только свежий шов не затягивается, но и давнишний, судовым врачом нанесенный, разошелся. А в итоге: шкандыбай, Мешков, по шоссейке. Такая коллекция дома без хозяина осталась! Хорошо, если государство оприходует, а ну как сродственники накинутся. Ей ведь не только цены — умопостижения подходящего нету!

Старик почему-то уцепился за меня. Чем я ему понравился — ума не приложу. Коллекционной страстью никогда я не страдал, поесть не любил, закусывал чаще всего «рукавом», аппендикс мне так и не вырезали. Вот разве что… под одним небом цвели?

— Сынок, а пожевать у тебя ничего не найдется? — безо всякой надежды в голосе обратился ко мне старик Мешков.

В верхнем кармашке моего зачуханного блейзера с женскими блестящими пуговицами (этот знаменательный пиджачок для меня не просто вещь, но — подарок жены и еще символ, ибо в нем я принял смерть — правда, как выяснилось позже, всего лишь клиническую), в котором я в свое время, перед позорным увольнением из школы, преподавал детям историю Древнего Рима; так вот, в кармашке этой суконной реликвии имелась у меня застарелая, окостеневшая полоска жевательной резинки, которую лет пять тому назад отобрал я у шкодливого, постоянно жующего, трескучего подростка Куковякина. И вот теперь, на дороге, поразмыслив, извлек я заморское лакомство и по-братски поделился окаменевшей пустышкой со стариком коллекционером.

«Деду хоть и много лет, а гляди какой круглый да крепкий, будто репа! Вдруг да и пригодится знакомство, — соображал я на ходу. — Тем более что никто здесь, на шоссе, старше себя уже не делается. У такого старичка, помимо знаний, большой опыт общения с людьми. Отщипну-ка я ему половинку жвачки».

С этих пор и вплоть до развилки, через весь неотвратимый путь старик Мешков увлеченно мусолил сладкое резиновое вещество, тискал его деснами, благодарно сверкая вставными глазами. Мешков конечно же уверял меня, что глаза у него натуральные, просто хорошо сохранились — зеленые, ясные, переливчатые, я же не без некоторых оснований полагал, что органы зрения у деда протезные, пластмассовые или коллекционные — из драгоценных камушков: стоило понаблюдать, как бесстрастно, бессердечно провожал он этими глазами беспомощных ласточек и стрижей, не умевших ходить пешком (птицы не летали из-за непригодной, разреженной атмосферы, господствовавшей над дорогой). Остекленение мешковского взгляда «вычислил» я чуть позже: старик поскучнел из-за невозможности коллекционировать на дороге что-либо путное. Предметов антикварной старины не наблюдалось, а коллекционная страсть в Мешкове осталась прежней. В дальнейшем Евлампий Мешков начнет коллекционировать разного рода мелочи, оседавшие на дорогу из толпы, как из тучи: оторванные пуговицы, выпадающие зубы и ногти, волосы, обрывки ткани, сапожные гвозди, подковки и прочие шлаки. Страсть сделает его внимательным, глаза потеплеют, и ему время от времени начнут попадаться предметы более высокого назначения: медали, значки, нательные крестики.