Это или другое приключение из жизни филистера, перетекающее — в мистическое предзнаменование.
— В предвестие того, что с вами происходило, или это — уже само происшествие?
— Когда запирают все двери по течению дня, а замочные скважины размываются, и все входы и выходы обкладывают хворостом ночи, обломками ночлежек, во мне все более возрастают нетерпение и нервозность — несомненно, перед каким-то неясным мне, но явно собирающимся осмотром. Пуржащее, многоугольное движение, нацеленное — на собственную чрезмерность… И однажды в звоне последнего часа из зачерненной сердцевины моего дома внезапно вышло осмотреть меня — чистейшее пламя.
Как-то, по обыкновению прозябая, я таранила путь от смутных дел — сквозь искривленный и убеленный неполнотой город полночи, меченный звездами снега или астронимами зимы, возможно обещавшими — нечто большее, и на этот раз мне опять удалось вырваться, прорваться сквозь обшарканные куски времени и вступить в свою затепленную натужным крепость. Мои искривленные холодом, но желающие услужить руки, столь же чрезмерные и без конца влетающие в штангу, переставили из зоны нерасчлененного, тусклого на огонь — чайник с провалившимся носом и вмурованную в толщу сажи сковороду — и, улестив маслом, целились уложить хлеб. Но масло вдруг выклюнуло к себе на круг из соседней ракушки — жемчужину искры, и внезапно — просеянный или отшелушенный от хлопьев тьмы золотой тайник… Точнее, передо мной был взвит горящий стог. Признаюсь, меня крайне смутила — столь неприкрытая откровенность любопытствующих мной и не назвавшихся сил. Между тем руки мои ухватились за длинный сук, на котором сидела сковорода, и сорвали ее с плиты. Восстав посреди кухни, я едва удерживала на весу — вошедшую в тяжесть холма и почти дивную плошку с пламенем. И оттого, что горело масло, стог был восхитительным — прозрачным и энергичным. Страх подбивал меня оступиться — отринуть, отшвырнуть от себя пламя — и уже разжимал мне пальцы. И, ощутив мою неуверенность, огонь возрос, гуляя маятником от волхва до агнца — или от всполохов голубиной стаи до втянутой небом их чечевицы. Он процвел в двух взмахах — от бельевой веревки, где забытая стирка сгруппировала под потолком скуки мелких одежд, и я прочла мысли пламени, уже видевшего себя объявшим — и эти детали, и весь мой гардероб — и даже соседский. Но кто-то, в тот миг неотпечатленный, задержал мою руку — и увел видение мимо… Пламя облизнулось на веревку и ушло с рейда… и чье-то золотое любопытство растаяло — столь же внезапно, как пролилось. Заметьте, я страстно боюсь стороннего любопытства как мерила несчастья! Я не устаю проверять, все ли высветленное затемнено, рассоединено или, напротив, замкнуто вмертвую. Не странно ли, с какой легкостью чей-то ясный и взыскующий взор вошел ко мне, обозначив эту фигуру моих действий — как преждевременную…
Но позже, согласно предзнаменованиям — астронимам зимы и воспылавшему любопытству, вернее — соуместно полночи, мою жизнь на некий срок озарил иной огонь. Я избегаю определить — кто столь случайно был мне открыт в глубине затворяющихся дней той зимы, сквозь кошачью песнь затворения… Но раз уж мои глаза проглотили — варварскую прямолинейность пришедшего, собственно — прошедшего, его напасть — выгнав из шеи струну, крикливо отбивать у всех бед — и ломкую старуху в шифоновых лентах прошлого, со вкусом вошедшую в образ калеки, и шаткий заулок с голубой чашкой души, выгородку ветра, в общем представлении — камни, и чем больше теряет камней, тем больше заходит вширь, в пресуществление моего филистерства… И раз уж сердце мое медлило — на холодность золотого света… как земля — в расстриженной на летящие вспышки белизне, возможно, оттого-то мне и привиделось царство снега, или одежды прошедшего были так белы и сиятельны?… — здесь, не повторяясь о природной моей склонности к лжесвидетельству, нашедшей щедрое поприще, признаюсь — в почти неестественной правде, от коей мне так же не по себе, как от всякого прикосновения зимы и земли — их недолета и перелета… от того, что зияющий зимний воздух, как гнутое прорывом тюремное окно, захвачен черными линиями скомканных чертежей, что когда-нибудь перевьются в деревья… Итак: прошедший был прям и неучтив, и он был — ангельской красоты! Черты его — ветви горнего сада и стоящее меж ними блаженство. Пламя же было просеяно — для остатка в слове, и все определяло перерождение некоторых тканей, о да — материй: возможно — напрасное, возможно — окаменение…