За столом, до меня уже избранным — крупнейшими: круговоротом комедии, праведностью, мелькнувшим входом в Аид и линейными постановками Художник и Власть, достигающими в размахе — ста разверстых ртов глубиною в гром, и полдневным метеорным дождем тенниса… за серединным столонаследием меня обстояли — вздорные формы луны. Хотя очевидные, веерные — бердыши, алебарды, туз, наконец — Голем, сникая в жеваную записку, в ночную спиртовку … все ежемесячные тридцать сребреников луны, выставленные мне за угождение злу, — несомненно, были мед и амброзия… если не были пресны, и слишком дырявы и кислы — от местечковости. Если не походили на лихорадку искр, на искры звезд над Мелеагровым поленом брошенного квартала…
Но — к более зимостойким формам: луна — как возвышенный монолог о потерянной зиме и мертвенность — потерявшего, и зима, нервно скомканная… Луна — как ведущий к спасенью в ту зиму пожарный зимник — над моей полосой охоты. Небольшой выход из себя — в высь и…
— Над газетной корректурой, полосой верстки, на которых вы из вечера в ночь… как тот мелькнувший гомункулус, злобный болван, с механическим метром жующий разнузданный текст, конечно, он не случаен. Однако вам угодно украсить вашу застольную песнь — гранатовыми зернами стыда и жемчужным рисом лжи…
— Неужели вы еще здесь?
— Возможно, какое-то время меня не было, а за неким сроком не будет вовсе. Оставайтесь монологичны, как луна, — в надежде, что ее ежеминутно читают…
— В самом деле, против меня стояло стеной — многоочитое стекло, в нем город терял высоту, упадая — в раскатистый оркестровый ров, где металась в агонии и стихала музыка жизни, и крыши возвращались за рампы фонарей — повторяющимся в фиксатуаре крылом рояля, и упорствующим в ощипе — крылом арфы, и грифами тьмы, и какие-нибудь арапники, приструняя створки скрипок, твердо взмывали на звезду, да, не в пример… если не счесть звезду — бельмом, и небо — гомерическим слепцом. Но — продолжение падения: вхождение оркестрового рва — в кладбищенский, в разметки его трапезы — стопки окон, наполненные мертвым сном и накрытые черствым карнизом, и выклеванные буханки-чердаки, и облупленные яйца лунного света…
Подробности стены, разделившей караулами стекол мои охоты и дарившей мне в прямую трансляцию — непрерываемое шествие времени. Меж суходолом рам — воздушные переходы нежных минут, или погорельцы в душегрейках облаков, унося из лоскутной флоры дыма — последние поджилки и пожитки: надтреснутую чашку и цветок — лазурь и розу … И тянулись гуськом в ручьи разора — сегодняшние масло и вино… Катился пробный шар луны, точнее — пробное сито зимы с мотыльками сахара, с сахаром мотыльков. И за ними спешила и уже облачалась на ходу в траур ночи — моя почти победительная жизнь… Словом, процессия золотых малюток, несущих все самое ужасное и неприглядное, что известно им обо мне, — постыднейшее ничего, продуцирующее — мрак. Посему быстролетность пространства садилась, дальнейшие надо рвом коньки, они же грифы, недомогали, коптили… и все обретало широкий цвет смертной тоски — и было сокрушено.
Мне открывалось — выжимать из глаз остывшую жадность и сносить побивание громами, чтоб чтить — другие бессонные ассонансы, кроме шествия времени — и моей охотной версты, сверстанной между прочим — между экономией и цейтнотом — черной, без канители отстояний — просчетов, разлук, так что все по обочинам охоты стиралось.
Как преследуемый мной город, чьи детали укрыты в дьяволе, представая мне — либо в тот же час, но уже разграбленными, либо — в том же средоточии, но уже — обойдя меня… хоть открыты глаза мои, а не видят. Сплетать минуты в венки… Свивать малюток — в поход за правдой… Похоже, я только и повторяюсь?
— Чрезвычайно похоже.
— Помнится, время уходит, пока длится время… или наоборот: пока длится время, оно… В общем, моя жизнь покидала меня из семи углов земли, смешавшись с населением, как лесные братья, или смешавшись с временем, посему начинала свою глиссаду — в каждый миг заново.
Мои фланерства по брошенному этажу, вдоль нищеты и бесправия — встречать лестницу, которая возвращается из всякого сожженного города, отпущенного — троянскими коньками или троллейбусами, считать выплывающие de profundis — ее галеры на веслах балясин, и плоты неисследимых ступеней. Дуть в бумажный фитиль — у русла несущей лестницу краеугольной стены, прозрачной — или правдивой — от парадиза до корней улиц, вросших в ад, от воздаяния до преступления, меж коими отразила — столько минутных правд, что утеряла неотвратимость и нашла невинность. Потеряна поступательность между зачатием и смертью…