— Оставь меня! — взревел Симон, становясь от бешенства пунцовым.
— Хорошо, — изменил подход Фукье. — В том, что мать любит свое дитя, нет ничего дурного. Но скажите-ка мне, Капет, каким именно образом твоя мама любила? Это может быть полезно для нее.
При мысли о том, что он может быть полезен для своей матери, юный узник вздрогнул.
— Она любила меня так, как мать любит своего сына, сударь, — сказал он. — И здесь не может быть никаких других способов ни для матерей, которые любят своих детей, ни для детей, которые любят свою мать.
— А я утверждаю, змееныш, я утверждаю, что ты мне говорил, как твоя мать…
— Тебе, наверное, приснилось, — спокойно перебил его Лорэн, — должно быть тебя мучали кошмары, Симон.
— Лорэн! Лорэн! — проскрежетал зубами Симон.
— Да, Лорэн, ну и что. Ты не можешь любить Лорэна, который всегда ставит на место людей, теряющих от злости честь и совесть. Но тебе и не донести на него за то, что он удержал твою руку. Произошло это перед генералом Анрио и гражданином Фукье-Тэнвиллем, а уж они далеки от «умеренных». Вот и получается, что даже нельзя донести, чтобы его гильотинировали, как Элоизу Тизон. Досадно, и даже очень досадно, но это так, бедный Симон!
— Ну, погоди! Ну, погоди! — с усмешкой гиены перебил Симон.
— Да, дорогой друг, — отозвался Лорэн, — но надеюсь, с помощью Разума!.. Ага, ты ожидал, что я скажу: с помощью Бога? Так вот, надеюсь, с помощью Разума и моей сабли, вывернуть твои внутренности. Но сейчас отойди, Симон, ты мешаешь мне смотреть.
— Разбойник!
— Замолчи, ты мешаешь мне слушать.
И взглядом Лорэн уничтожил Симона.
Симон сжал кулаки, черными разводами на которых он гордился. Но только этим ему и пришлось ограничиться.
— Теперь, когда ребенок заговорил, — предположил Анрио, — он, конечно, ответит и на другие вопросы. Продолжай, гражданин Фукье.
— Ты будешь дальше отвечать? — спросил Фукье.
Ребенок промолчал.
— Ты видишь, гражданин, ты видишь! — сказал Симон.
— Упорство ребенка удивительно, — сказал Анрио. невольно взволнованный этой настоящей королевской твердостью
— Ты получил плохой совет, — заметил Лорэн.
— От кого? — спросил Анрио.
— Да от его «хозяина».
— Ты меня обвиняешь? — воскликнул Симон. — Ты на меня доносишь?.. Ах так, это занятно…
— Постараемся воздействовать на него добротой, — сказал Фукье.
Повернувшись к ребенку, который сидел с совершенно безучастным видом, он посоветовал:
— Ну, дитя мое, отвечайте национальной комиссии, не усугубляйте свое положение, отказываясь от полезных объяснений. Вы говорили гражданину Симону о материнских ласках, каким образом и в чем именно выражались эти ласки, как она любила вас?
Людовик обвел всех взглядом, который задержался на Симоне и наполнился ненавистью, но по-прежнему молчал.
— Вы считаете себя несчастным? — спросил обвинитель. — Вы живете в плохих условиях, вас плохо кормят, с вами плохо обращаются? Вам бы хотелось больше свободы, больше всего того, к чему вы привыкли, другую тюрьму, другого охранника? Вы хотите лошадь для прогулок? Вам нужно общество детей, ваших сверстников?
Людовик хранил глубокое молчание, которое он нарушил только однажды, чтобы защитить свою мать.
Комиссия застыла в безмолвном удивлении: столько
твердости, столько ума проявил этот ребенок. Даже не верилось.
— Да, эти короли, — тихо сказал Анрио, — особая порода. Они, как тигры, даже маленькие горды и злы.
— Что записать в протокол? — спросил секретарь, попавший в затруднительное положение.
— Нужно поручить это Симону, — не удержался Лорэн. — Писать нечего, будем считать, что он прекрасно сделал свое дело.
Симон погрозил кулаком своему неумолимому врагу.
Лорэн рассмеялся.
— Ты не станешь так смеяться в тот день, когда сыграешь в ящик, — задохнулся от ярости Симон.
— Не знаю, опережу ли я тебя или последую за тобой в этой церемонии, которой ты пугаешь меня, — отозвался Лорэн, — Но знаю точно: когда придет твоя очередь, то многие будут радоваться. Боги!.. Я сказал «боги» во множественном числе… Боги! Как ты будешь безобразен в последний день, Симон. Как ты будешь отвратителен.
И Лорэн, откровенно рассмеявшись, отошел и стал позади других членов комиссии.
Комиссии ничего не оставалось делать, как удалиться.
Что касается ребенка, то, избавившись от допрашивающих, он принялся напевать меланхолический припев любимой песни своего отца…
Глава XI
Букет фиалок
Как и следовало ожидать, покой не мог долго царить в той счастливой обители, где скрывались Женевьева с Морисом. Ведь во время урагана гнездо голубков сотрясается вместе с деревом, на котором оно свито.
Женевьева опасалась всего на свете. Теперь она боялась не столько за Мезон-Ружа, сколько за Мориса. Она довольно хорошо знала своего мужа и была уверена в том, что, исчезнув, Диксмер сумел спастись. Убежденная в том, что он спасен, она стала беспокоиться за себя. Она не осмелилась бы доверить свои печали и самому скромному человеку, но все ее печали выдавали покрасневшие глаза и побледневшие губы.
Однажды Морис вошел так тихо, что, погруженная в глубокую задумчивость, Женевьева не услышала его. Остановившись на пороге, он увидел ее, сидящую неподвижно. Взгляд Женевьевы был устремлен в одну точку. Руки безжизненно лежали на коленях, а голова в задумчивости склонена на грудь. Некоторое время он смотрел на нее с глубокой грустью. И все, что происходило в сердце молодой женщины, вдруг стало понятно ему, словно он прочитал ее мысли.
Он шагнул к ней.
— Вы не любите больше Францию, Женевьева, — сказал Морис, — признайтесь мне в этом. Вы готовы бежать даже от воздуха, которым здесь дышат, даже к окну вы подходите с отвращением.
— Увы, я хорошо знаю, что не умею скрывать свои мысли, — призналась Женевьева. — Вы правильно поняли, Морис.
— И все-таки это прекрасная страна! — произнес молодой человек. — И жизнь в ней сегодня обжигающая, как огонь. Это — горящая активность трибун, клубы, заговоры. Они придают особую прелесть даже часам домашнего досуга. И любят сейчас так горячо, как будто боятся, что в последний раз, что до завтра уже можно не дожить.
Женевьева согласно кивнула головой.
— Страна, недостойная того, чтобы ей служить! — прервала она.
— Почему?
— Да потому, что даже вас, который так много сделал для се свободы, даже вас подозревают.
— Но вы, дорогая Женевьева, — возразил Морис, глядя на нее затуманенным любящим взором, — вы — заклятый враг этой свободы. Вы — кто так много сделал для того, чтобы ее уничтожить, вы спокойно спите под крышей республиканца. Так что, согласитесь, все-таки какая-то компенсация есть.
— Да, — ответила Женевьева, — да. Но это же не бесконечно. Не может долго длиться то, что несправедливо.
— Что вы хотите сказать?
— Хочу сказать, что я — аристократка, я, которая тайно грезит о поражении вашей партии и ваших идей. Я, которая готова участвовать в заговорах за возвращение прежнего режима даже в вашем доме, самим своим присутствием приговаривающая вас к смерти и позору, согласно вашим воззрениям, по крайней мере, Морис, я не останусь здесь как злой дух этого дома. Я не поведу вас на эшафот.
— Куда же вы пойдете, Женевьева?
— Куда пойду? Однажды, когда вас не будет, Морис, я пойду и донесу сама на себя, не сказав, откуда я пришла.
— О! — воскликнул пораженный до глубины души Морис. — Такая неблагодарность!
— Нет, — ответила молодая женщина, обвивая руками его шею, — нет, друг мой, все это только от любви, от самой преданной любви, клянусь вам. Я не хотела, чтобы моего брата схватили и убили, как мятежника. И я не хочу, чтобы мой возлюбленный был схвачен и казнен, как предатель.
— Вы решитесь на такое, Женевьева? — спросил Морис.
— Это такая же правда, как то, что Бог есть на небе! — ответила молодая женщина. — Впрочем, это от страха: меня мучают угрызения совести.