Бедная женщина ощущала весь тот гнев, который скрывал Диксмер за показным равнодушием.
— Да, мое дорогое дитя, издевался кожевенник, — это я Возможно вы считали, что я уже довольно далеко от Парижа, но нет — я остался здесь. Я вернулся через сутки и увидел на месте оставленного дома кучу пепла. Принялся расспрашивать о вас — бесполезно, никто ничего не знал о вас. Тогда я начал розыск — и найти вас стоило большого труда. Конечно, не ожидал встретить вас здесь. Но, признаюсь, кое-какие подозрения у меня были, поэтому я здесь и нашел вас. Как себя чувствует Морис? Вы, уверен, очень сильно страдали. Вы, такая преданная роялистка, вынуждены жить под одной крышей со столь фанатичным республиканцем.
— Боже мой! — прошептала Женевьева. — Боже мой! Сжальтесь надо мной!
— Хотя, — продолжал Диксмер, оглядываясь, — меня успокаивает, дорогая моя, то, что вы здесь неплохо устроились и не выглядите сильно пострадавшей от такой ссылки. Я же после пожара в нашем доме и нашего разорения бродил наугад по городу, жил в подвалах, в лодках, а какое-то время — даже в клоаках, примыкающих к Сене.
— Сударь! — произнесла Женевьева.
— У вас здесь прекрасные фрукты, а я же часто должен был оставаться без десерта, поскольку вообще не имел возможности пообедать.
Женевьева, рыдая, закрыла лицо руками.
— И, поверьте, не потому, что у меня не было денег. Слава Богу, я унес с собой тридцать тысяч франков золотом, что сегодня равняется пятистам тысячам франков. Но как может угольщик, рыбак или старьевщик вытащить из кармана луидор и купить кусок сыра или сосиску! Ах, Боже мой, сударыня, я по очереди переодевался в этих людей. Сегодня, чтобы как можно лучше изменить свой облик, я стал патриотом, рьяным патриотом, марсельцем. Я гроссирую и ругаюсь. Черт возьми! Изгнаннику в Париже не так легко, как молодой и красивой женщине. Я не имею счастья знать преданную патриотку, которая скрывала бы меня от посторонних глаз.
— Сударь, сударь! — взмолилась Женевьева. — Сжальтесь надо мной! Вы ведь прекрасно видите, что я умираю…
— Я объясняю ваше состояние тревогой. Вы ведь очень волновались за меня. Но успокойтесь, я здесь, я вернулся, и мы больше не расстанемся с вами, сударыня.
— Сейчас вы убьете меня! — воскликнула Женевьева.
Диксмер взглянул на нее с ужасающей улыбкой.
— Убить невинную женщину! О! Сударыня, о чем вы говорите? Неужели печаль, терзающая вас из-за моего отсутствия в такой мере помутила ваш разум?
— Сударь, — вновь взмолилась Женевьева, — сударь, я умоляю вас: лучше убейте меня, чем мучить такими жестокими насмешками. Да, я виновна, да, я преступница, да, я заслуживаю смерти. Убейте меня, сударь, убейте!..
— Значит, вы признаете, что заслуживаете смерти?
— Да, да.
— И, чтобы искупить свое не знаю уж какое преступление, в котором вы себя обвиняете, примете эту смерть без сожаления?
— Ударьте, сударь, я не издам ни звука. Вместо того, чтобы проклинать, я благословлю ту руку, которая меня убьет.
— Нет, сударыня, я не хочу убивать вас, хотя, вероятно, вы умрете. Только ваша смерть будет не позорной и бесславной, а вы не можете не опасаться этого, она войдет в историю как одна из самых благородных смертей. Благодарите меня, сударыня, я накажу вас бессмертием.
— Что вы собираетесь предпринять?
— Вы будете по-прежнему идти к той цели, к которой мы стремились все, пока нас не сбили с дороги. Для вас и для меня вы падете виновной, а для всех же остальных вы умрете мученицей.
— О! Боже мой! Если вы и дальше будете говорить такими загадками, то сведете меня с ума. Во что вы вовлекаете, куда поведете меня?
— Возможно, к смерти.
— Позвольте мне помолиться.
— Помолиться?
— Да.
— За кого же?
— Какое это имеет для вас значение? С того момента, когда вы убьете меня, я уплачу свой долг. Но если я его заплачу, то больше ничего не буду вам должна.
— Да, это так, — согласился Диксмер, удаляясь в соседнюю комнату. — Я жду вас.
Женевьева встала на колени перед портретом Мориса, прижав руки к готовому разорваться сердцу.
— Морис, — тихо произнесла она, — прости меня. Я и не ожидала, что буду так счастлива, я лишь надеялась сделать счастливым тебя! Морис, я уношу от тебя счастье, составляющее твою жизнь. Прости мне свою смерть, мой возлюбленный!
Отрезав прядь длинных волос, она обвязала ею букет фиалок и положила его у портрета. Лицо на бесчувственном немом холсте с печалью следило за ее уходом. По крайней мере, так сквозь слезы в глазах показалось Женевьеве.
— Вы готовы, наконец, сударыня? — спросил Диксмер.
— Да! — прошептала молодая женщина.
— Впрочем, не торопитесь, сударыня!.. — отозвался Диксмер. — Я не спешу. Наверное, скоро вернется Морис и я буду рад выразить ему благодарность за оказанное вам гостеприимство.
Женевьева вздрогнула от ужаса, представив встречу мужа и любовника.
Она стремительно поднялась.
— Все кончено, сударь, — сказала она. — Я готова!
Диксмер пошел первым. Дрожащая Женевьева проследовала за ним, полуприкрыв глаза и откинув назад голову. Они сели в фиакр, который ожидал их у входа и экипаж тронулся.
Как сказала Женевьева, все было кончено.
Глава XII
Кабачок «Пюи-де-Ноэ»
Тот самый человек в карманьолке, с которым мы познакомились тогда, когда он измерял шагами Зал Потерянных шагов, и которого мы слышали там во время обхода архитектора Жиро, генерала Анрио и папаши Ришара, точнее, слышали, как он обменялся несколькими репликами с тюремщиком, охранявшим вход в подземелье, тот самый рьяный патриот с густыми усами и в медвежьей шапке, хвалившийся Симону тем, что нес голову принцессы Ламбаль, на следующий вечер после нашего знакомства ровно к семи часам находился в кабачке «Пюи-де-Ноэ».
Кабачок был расположен на углу улицы Вьей-Драпери и принадлежал торговцу, точнее торговке вином.
Патриот сидел в глубине зала, закопченного табаком и свечами, притворяясь, что наслаждается рыбой, пожаренной в прогорклом масле. К чести кабачка следует признать, что столы, покрытые красноватыми, вернее фиолетовыми скатертями, могли приютить немало посетителей. Но на этот раз зал пустовал. Только два или три завсегдатая, пользующиеся здесь привилегиями, проводили свой очередной вечер. Да и те исчезли друг за другом и без четверти восемь патриот остался в одиночестве. И тогда он с отвращением аристократа отодвинул грубое блюдо, которое, казалось, еще минуту назад доставляло ему удовольствие, достал из кармана плитку испанского шоколада и принялся медленно поглощать его уже с подлинным наслаждением без всякого притворства.
Время от времени, хрустя испанским шоколадом и черным хлебом, он бросал взгляды, полные тревожного нетерпения, на застекленную дверь, завешенную клетчатой красно-белой занавеской. Иногда он прислушивался и прекращал свою трапезу с рассеянностью, заставляющей задуматься хозяйку. Она сидела за прилавком недалеко от двери, на которую патриот так часто устремлял взгляды, и женщине, даже не обладающей особым тщеславием, могло показаться, что именно она вызывает у него такой интерес.
Наконец, колокольчик входной двери прозвенел и его звук заставил вздрогнуть нашего патриота. Он вновь принялся за рыбу, но украдкой, чтобы хозяйка не заметила, половину куска он кинул собаке, смотрящей на него голодными глазами, а вторую — коту, набрасывающемуся на пса с частыми и опасными ударами когтистых лап.
Дверь с занавеской в красно-белую клетку открылась, вошел человек, одетый почти так же, как патриот, только вместо медвежьей шапки на нем был красный колпак. На поясе вошедшего висела огромная связка ключей и в дополнение к ним — широкая сабля в кожаных ножнах.
— Мой суп! Мою бутылку! — крикнул он, входя в общий зал, даже не прикоснувшись к своему красному колпаку, довольствуясь тем, что кивнул хозяйке кабачка. Потом со вздохом усталости расположился за столом, рядом с тем, за которым ужинал наш патриот.