Выбрать главу

Если бы в момент, когда Моран получил этот приказ, такой простой и так им ожидаемый, кто-нибудь взглянул на него, то наверняка отметил бы смертельную бледность его лица, обрамленного длинными прядями черных волос.

Вдруг глухой шум потряс дворы Тампля; вдалеке послышались крики и гул, подобные урагану.

— В чем дело? — поинтересовался Диксмер у Тизона.

— Да так, пустяк, — ответил тюремщик. — Это бриссотинский сброд, перед тем как отправиться на гильотину, решил устроить нам небольшой бунт.

Шум становился все более угрожающим. Было слышно, как подкатывают артиллерийские орудия. Мимо Тампля пробежала толпа, вопя:

— Да здравствуют секции! Да здравствует Анрио! Долой бриссотинцев! Долой роландистов! Долой мадам Вето!

— Славно, славно! — сказал Тизон, довольно потирая руки. — Пойду выпущу мадам Вето, чтобы она могла без помех насладиться любовью, которую питает к ней ее народ.

И он направился к калитке башни.

— Эй, Тизон! — крикнул кто-то грозным голосом.

— Да, генерал, — резко остановившись, ответил тюремщик.

— Сегодня никаких прогулок! — приказал Сантер. — Узницы не должны покидать своих комнат.

Приказ не подлежал обсуждению.

— Хорошо! — сказал Тизон. — Во всяком случае, это прибавит им огорчений.

Диксмер и Моран мрачно переглянулись; потом, в ожидании теперь уже бесполезной смены караула, прошлись от кабачка до стены, выходившей на улицу Сенных ворот. Моран измерил расстояние шагами — каждый шаг равнялся трем футам.

— Сколько? — спросил Диксмер.

— Шестьдесят или шестьдесят один фут, — ответил Моран.

— И сколько понадобится дней?

Моран задумался, затем палочкой начертил на песке какие-то геометрические знаки и тотчас же стер их.

— Не менее семи.

— Морис будет дежурить через неделю, — прошептал Диксмер. — Итак, за эту неделю мы должны обязательно помириться с ним.

Пробило половину двенадцатого. Моран со вздохом взял ружье и в сопровождении капрала пошел сменять часового, прохаживавшегося на верхней площадке башни.

XIV. САМОПОЖЕРТВОВАНИЕ

На следующий день после событий, о которых мы только что рассказали, то есть 1 июня, в десять часов утра Женевьева сидела у окна на своем привычном месте. Она спрашивала себя, почему вот уже три недели, как дни стали для нее такими грустными, почему они тянутся так медленно и почему, наконец, вместо того чтобы с нетерпением ждать наступления вечера, теперь она ждет его со страхом?

Особенно печальны были ночи. А прежде они были так прекрасны: она вспоминала прошедший день и мечтала о завтрашнем.

Ее взгляд упал на великолепный ящик с цветами: это были тигровые и красные гвоздики. Начиная с зимы она стала брать их из оранжереи, где под временным арестом оказался весной Морис, и они распускались в ее комнате.

Морис научил ее выращивать их на этой маленькой грядке, заключенной в ящик красного дерева. Она сама их поливала, подрезала, подвязывала в присутствии Мориса. Во время его вечерних визитов ей нравилось показывать ему, каких успехов благодаря их общим заботам достигли очаровательные цветы за ночь. Но, с тех пор как Морис перестал приходить, бедные цветы были заброшены: о них не заботились, о них не вспоминали, и бедные ослабевшие бутоны не могли раскрыться, склонялись, желтея, на край ящика и, полузавядшие, свешивались оттуда.

Женевьеве достаточно было взглянуть на них, чтобы понять причину своей печали. Ей подумалось, что дружба схожа с цветами: если ее питать своими чувствами, если ее взращивать на них, то сердце от этого расцветает; потом однажды какой-нибудь каприз или несчастье срезает эту дружбу на корню, и сердце, жившее ею, сжимается, изнемогающее и увядшее.

Молодая женщина ощутила в сердце ужасную тоску. Чувство, которое она хотела побороть и надеялась победить, билось сильнее, чем когда-либо прежде, в глубине ее души, кричало, что оно умрет только вместе с ее сердцем. Она была в отчаянии, ибо понимала, что эта борьба становится для нее все более и более невозможной. Она тихо склонила голову, поцеловала один из увядших бутонов и заплакала.

Ее муж вошел, когда она вытирала глаза.

Но Диксмер был настолько занят своими мыслями, что совсем не догадывался о приступе мучительной боли, который сейчас только перенесла его жена, не обратил внимания на ее предательски покрасневшие веки.

Правда, Женевьева при виде мужа быстро встала и подбежала к нему так, чтобы оказаться спиной к окну, в полутени.

— Ну как? — поинтересовалась она.

— Ничего нового. К ней невозможно приблизиться, невозможно ничего ей передать, невозможно даже увидеть ее.

— Как! — воскликнула Женевьева. — При всем том шуме, что поднялся в Париже?

— Именно из-за него надзиратели стали вдвое недоверчивее. Они боятся, что кто-то воспользуется всеобщим волнением и предпримет какую-нибудь попытку относительно Тампля. В ту минуту когда ее величество должна была подняться на верхнюю площадку башни, Сантер отдал приказ, запрещающий выходить и королеве, и мадам Елизавете, и принцессе.

— Бедный шевалье, он, должно быть, очень расстроен.

— Он пришел в отчаяние, узнав, что мы лишились такого шанса. Он до такой степени побледнел, что мне пришлось увести его оттуда из опасения, как бы он не выдал себя.

— Но, — робко спросила Женевьева, — разве в Тампле не было никого из ваших знакомых муниципальных гвардейцев?

— Там должен был дежурить один наш знакомый, но он не пришел.

— Кто же это?

— Гражданин Морис Ленде, — ответил Диксмер, постаравшись придать тону своих слов видимость безразличия.

— А почему он не пришел? — спросила Женевьева, в свою очередь делая такое же усилие.

— Он болен.

— Болен?

— Да, и даже достаточно серьезно. Вы знаете, что он истинный патриот и, несмотря на это, вынужден был уступить свое дежурство другому. Боже мой, Женевьева, — продолжал Диксмер, — да если бы он там и был, теперь это ничего не изменило бы. Мы в ссоре, и он, может быть, постарался бы избежать разговора со мной.

— Я думаю, друг мой, — возразила Женевьева, — что вы преувеличиваете сложность положения. Господин Морис может не приходить больше сюда из-за своих капризов, не видеться больше с нами из-за каких-то пустяковых причин, но тем не менее он нам не враг. Ведь холодность не исключает вежливости, и я уверена, что своим визитом вы прошли половину пути к примирению.

— Женевьева, — сказал Диксмер, — для того, чего мы ожидали от Мориса, нужно нечто большее, чем вежливость, — нужна, без преувеличения, настоящая, глубокая дружба. Эта дружба разбита, и надеяться здесь не на что.

Диксмер глубоко вздохнул, и на лице его, обычно таком безмятежном, появились грустные складки.

— Но, — робко произнесла Женевьева, — если вы считаете, что господин Морис так необходим для вашего замысла…

— Попросту говоря, без него я отчаиваюсь в успехе, — ответил Диксмер.

— Тогда почему вы не попытаетесь еще раз посетить гражданина Ленде?

Ей казалось, что если она назовет молодого человека по фамилии, то ее голос будет менее нежен, чем если бы она произнесла его имя.

— Нет, — ответил Диксмер, покачав головой, — нет. Я сделал все, что в моих силах. Новый визит может показаться ему странным и неизбежно возбудит подозрения. И потом, видите ли, Женевьева, в этом деле я вижу глубже, чем вы: в сердце у Мориса рана.

— Рана? — спросила очень взволнованно Женевьева. — О Боже! Что вы хотите сказать? Говорите же, друг мой!

— Я хочу сказать, и вы, Женевьева, в этом убеждены так же, как я, что причина нашего разрыва с гражданином Ленде не только каприз.

— Что же еще вы считаете причиной разрыва?

— Возможно, гордость, — живо ответил Диксмер.

— Гордость?..

— Да, он оказывал нам честь. По крайней мере, он так думал, этот добрый парижский обыватель, этот полуаристократ по одежде, скрывающий свою чувствительность под маской патриотизма. Он оказывал нам честь, этот республиканец, всемогущий в своей секции, в своем клубе, в своем муниципалитете, жалуя дружбой фабрикантов кожевенного товара. Может быть, мы не всегда шли ему на-, встречу, может быть, в чем-то мы забывались?