Упоминание о пении совершенно естественно привело их к тому, что поглощало и восхищало их больше всего – к присутствию в Лондоне Дианы ди Франческини, чье имя – Божественная Диана, – становилось известным всему Лондону. Она спела в Опере перед самим герцогом Ганноверским, сообщили они Аннунсиате, и он принял ее при дворе с большой любезностью. Аннунсиата слушала с интересом, отчасти из-за их очевидной влюбленности в молодую женщину, которой они служили как добровольные рабыни все свое детство, отчасти из-за их осторожного способа, которому либо Морис, либо учитель-иезуит научил их высказываться о курфюрсте, показывая свое уважение, но не называя его королем.
– Папа пишет песни для Дианы, – с гордостью рассказывала Алессандра под конец длинного описания платья Божественной Дианы, которое она надела на концерт перед курфюрстом, – и она должна петь их при дворе для принцессы Каролины. Папа говорит, что я могу пойти, а Джулия еще слишком молода.
Она с сожалением посмотрела на свою младшую сестру.
– Мне хотелось, чтобы ты пошла, Джулия. В самом деле. Ты красивее, чем я.
– У меня все еще впереди, – весело отвечала Джулия. – Может быть, при дворе в тебя влюбится какой-нибудь прекрасный лорд и сделает тебе предложение.
Вскоре Аннунсиата устала от их болтовни и отослала их назад. Ей о многом следовало подумать. На следующий день ей предстояло увидеть курфюрста и просить его о прощении для Карелли. Она не рассчитывала на человеческое милосердие, но надеялась, что сможет возбудить в нем чувство справедливости.
Курфюрст мало изменился с того времени, когда Аннунсиата видела его последний раз. Она помнила, как она впервые встретилась с Георгом-Луисом в Виндзоре, когда, будучи еще молодым, он приехал, чтобы увидеть принцессу Анну, его возможную невесту. Тогда он не занимал ее мысли, невысокий коренастый мужчина с красным пухлым лицом, светлыми, с каким-то розоватым оттенком волосами, тупыми рыбьими глазами и широким лягушачьим ртом. Пухлое лицо теперь стало жирным, глаза более тупыми, чем прежде, широкий, до ушей рот выглядел еще шире. Он носил каштановый парик, от которого его щеки казались краснее, и коричневый бархатный мундир поверх желтого жилета, а штаны привели Аннунсиату в ужас.
Они осторожно рассматривали друг друга. Георга-Луиса не могла не заботить мысль, почему она была здесь. Он разглядывал ее сверху донизу, будто оценивая ее туалет, но не показывал, что он думает о нем. Платье Аннунсиаты было сшито из темно-синего, как ночное небо атласа, одетое поверх вышитых нижних юбок более светлого тона, с серебряными кружевами на лифе и рукавах. Она решила, что демонстрация крепкого достатка и респектабельности – лучший способ воздействовать на него и завоевать его поддержку. Ее волосы, с проблесками седины, были уложены на макушке и украшены жемчугом, а сзади спускались локонами. Она не любила головные уборы, хотя многим ее обнаженная голова казалась не только старомодной, но даже несколько неприличной.
– Итак, леди Челмсфорд, чего же вы хотите? – спросил ее Георг-Луис.
Его лицо оставалось бесстрастным, но Аннунсиата вскоре поняла, что оно всегда бывало таким, если только он не хмурился в настоящей ярости. Аннунсиата начала по-английски, но курфюрст вскоре прервал ее по-немецки и сказал, что не понимает. Графиня не знала, правда ли это или нет. Она оказалась в невыгодном положении. Аннунсиата начала снова, но ее немецкий не был хорош, и она вынуждена была, часто запинаясь, искать иные выражения или употреблять итальянские или французские слова, которые он мог знать. Он слушал равнодушно. Единственное, что вызвало какую-то его реакцию, это когда она назвала его «кузен». Тогда он нахмурился, и графиня не поняла, было ли это неодобрением упоминания с ее стороны о таких родственных отношениях, или же ему не понравилось, что она не произнесла полностью его титул.
Наконец она смолкла, не зная, много ли из того, что сказано ею, понято или хотя бы услышано.
Георг-Луис долго молчал, рассматривая ее, а затем сказал:
– Я ничего не могу сделать до суда. Он должен предстать перед судом, как и другие.
Курфюрст отвернулся от нее, не дожидаясь даже поклона. Аннунсиата смотрела, как он уходил, с болью неопределенности. Подразумевал ли Георг-Луис, что поможет, если нужно, после суда?
Она ушла из дворца и, садясь в карету, гнала от себя воспоминания, которые, подобно одиноким привидениям, привлекали ее внимание, воспоминания о других временах при дворах в Уайтхолле и Сент-Джеймсе, когда правил король Карл[45], а она была молодой. Она приказала кучеру ехать в Тауэр и села сзади на мягкое кожаное сиденье, укутавшись в плащ и засунув руки глубоко в муфту, довольная тем, что Китра улеглась у ее ног. Видения назойливо теснились в ее голове, а она тщетно пыталась не замечать их. Аннунсиата никогда не могла представить себя старой, и двор короля Карла еще был жив в ее памяти. Но вот сейчас она, семидесятилетняя женщина, ощущающая холод в этом году как никогда раньше, едет, чтобы увидеть своего сына, сорокачетырехлетнего сына, которому, очень вероятно, отрубят голову за измену. Она думала, что у короля Смерти ослиные уши, но жизнь дурачит их всех, точно так же, как и смерть.
Когда серая громада Тауэра появилась перед Аннунсиатой, она не смогла остановить дрожь, охватившую ее. Тауэр был королевской резиденцией в центре Лондона. Замок-крепость, укрепленный дворец. Короли Англии проводили здесь ночь перед коронацией, каждый из них, а многие подолгу жили. Но для Аннунсиаты Тауэр – это, прежде всего, тюрьма. Здесь она находилась в заточении, и из ее камеры открывался вид на место, где была обезглавлена Анна Болейн[46] и где она могла потерять свою собственную голову. Ужас того времени, когда Лондоном правил Титус Оутс[47], в действительности никогда не покидал ее. А теперь здесь заключен Карелли. Она жестом показала служанке, которую взяла с собой, чтобы та забрала корзинку с едой, приготовленной для Карелли, велела Китре лежать и вступила в темный внутренний двор.
Камера Карелли была тесной, но удобной, и ему разрешили держать своего слугу, Сэма, так что если бы его не ожидала смерть, он был бы в неплохом положении. Он очень обрадовался, увидев мать, обнял ее и долго стоял, обхватив Аннунсиату руками и уткнувшись лицом в ее волосы. Аннунсиата с горечью заметила, какой он стал худой. Его горячие слезы орошали ее голову. Наконец, он выпрямился и отпустил ее, пытаясь казаться веселым.
– Ну, матушка, что ты мне принесла в этой корзинке? – спросил он, присаживаясь на край койки и предлагая ей стул.
– Не знаю, хорошо ли тебя кормят. Я прихватила с собой немного лакомств, но если захочешь, я принесу что-нибудь посущественнее.
– Нас хорошо кормят, – ответил Карелли, – хотя и однообразно. Так что твой гостинец весьма кстати. С нами обходятся весьма любезно. Думаю, что они все нас жалеют. За два бочонка они бы открыли двери тюрьмы и выпустили нас на свободу, если бы им позволяла работа.
Больше всего он хотел услышать новости о восстании, и Аннунсиата рассказала ему все, что знала. Он слушал внимательно, беспокойно ерзая на месте, почти не сознавая этого. Потом он сообщил ей о своих делах.
46
47