— А ты мог бы и остаться, Тибо, — заметил он, когда тот, расстегнув кожаный пояс, к которому был подвешен меч, положил его на сундук — Ты проголодался сильнее меня, и матушка тебя приглашала отдельно.
— Вы должны были бы знать, что мне не по вкусу пиршества вашей матушки. Она слишком любит смешивать разные пряности, а вина у нее всегда чересчур крепкие, от них тяжелеет голова и появляются странные мысли...
Он не стал говорить о том, что в последнее время старался избегать общества Аньес, когда рядом не было короля. Это решение он принял несколько месяцев назад, в день, когда ему исполнилось шестнадцать лет, и Бодуэн в базилике Гроба Господня посвятил его в рыцари. В тот же вечер он получил от Аньес не совсем обычные поздравления. Она дала ему понять, что он ей нравится и что только от него зависит, завяжутся ли между ними связи, выходящие за пределы семейных отношений. Свежеиспеченный рыцарь был совсем не глуп и прекрасно понял, что она хотела этим сказать. Глубоко возмущенный и застигнутый врасплох, он в тот раз выкрутился, прикинувшись дурачком: он донельзя счастлив тем, что милая тетушка ответила, наконец, взаимностью на его неизменную привязанность к ней, и это непременно скрепит узы, уже соединившие его с ее сыном, королем...
В тот раз Аньес больше уговаривать его не стала, явно призадумавшись, в самом ли деле этот мальчишка так глуп, как кажется. И отложила на потом прояснение этого, в конце концов, второстепенного вопроса — ведь речь шла всего-навсего о прихоти, такое с ней иногда случалось при встрече с красивым и хорошо сложенным юношей. Тибо, со своей стороны, пообещал себе в дальнейшем избегать свиданий с пылкой Аньес. Война помогла ему продержаться, хорошо бы, чтобы и мир оказался не менее безопасным...
Бодуэн оставил эту тему. Тибо помог ему снять гибкую, но прочную стальную кольчугу, — подарок Раймунда Триполитанского, который привез ее из Дамаска! — под которой у короля была только рубашка из грубого полотна. Бодуэн в задумчивости поглаживал пальцем недавно появившийся у него между бровей бугорок — ему казалось, что шишка растет, и он то и дело ее трогал, потому что мог ощутить ее, только ощупав снаружи, сама по себе она была безболезненной и никак не давала о себе знать.
— Думаю, — внезапно сказал он, — болезнь недолго теперь будет щадить мое лицо...
Мариетта, которая уже направилась к ванне, прихватив простыню, чтобы завернуть в нее Бодуэна, как только он выйдет из воды, замерла на пороге и, почувствовав, что кровь отхлынула у нее от щек, помедлила, прежде чем обернуться и ответить.
— Вас, наверное, какое-нибудь насекомое ужалило, — сказала она, наконец, тусклым голосом. — Сейчас сделаю вам припарку...
— ...которая нисколько не поможет. Ты думаешь, мне неизвестно, что делает с человеком проказа? Мало-помалу мое лицо начнет меняться, раздуваться, превращаясь в так называемую «львиную маску». Это означает, что мне следует поторопиться...
Он не закончил фразу. Дверь отворилась, слуга доложил о приходе канцлера, и Бодуэн, снова завязав шнурок рубахи, направился навстречу своему бывшему наставнику. Лицо его мгновенно разгладилось, он заулыбался, — Гийома король любил, как родного отца. В свои сорок шесть лет Гийом, архиепископ Тирский с тех пор, как Бодуэн взошел на престол, канцлер и летописец королевства, больше походил на монаха, чем на прелата. Он был среднего роста и обычного телосложения, волосы с сильной проседью венчиком окружали обширную тонзуру[28], которая должна была вот-вот соединиться с высоким, начавшим плешиветь лбом. Гладко выбритое лицо с неправильными чертами было живым, веселым и подвижным, большой рот то и дело улыбался, а веселый блеск темных глаз иногда уступал место серьезности, какая питает великие замыслы ума, способного разрешать труднейшие вопросы и проникать в глубины человеческой души. Его познания, приобретенные в Европе, где он в течение двадцати лет учился у величайших мыслителей — таких как Бернар Клервоский, Жильбер Порретанский, Морис де Сюлли, Иларий Пуатевинский[29] или Робер де Мелен[30] — и посещал лучшие учебные заведения, были огромны. Однако он был далеко не аскетом, если судить по животику, мягко очерченному под белой рясой с капюшоном, поверх которой он носил черную далматику[31], ничем не украшенную, если не считать наперсного креста с такими же аметистами, какой был вправлен в кольцо на его безымянном пальце.