Я обернулась:
— Так вот зачем мы меняли машины в «Кларидже»?
— Всеведение, — произнес сэр Генри, — годится для Бога, в остальных же оно вызывает подозрение. Ты не сказала ему ни улицы, ни номера дома. И я не говорил. А он привез тебя прямо на место.
Мое сердце сделало кульбит. Пошатнувшись, я села на край второго кресла. Таксист знал мой адрес — подъехал к двери, чуть не высадил. Я вспомнила его слова, его тон — не то напуганный, не то досадливый, не то тревожный… «Передумали выходить?» А я-то по рассеянности не заметила.
— В моей квартире кто-то был.
Сэр Генри вручил мне бокал.
— Кто-то был? Неудивительно. Таксист — это посыльный, мелкая сошка. И, судя по всему, его очень огорчило то, что посылка отказалась от доставки по адресу. Стало быть, есть еще и заказчик. Или сошка побольше, перед которой он должен отчитываться. — Держа бокал в ладонях, он медленно взбалтывал янтарную жидкость. — Ты в опасности, Кэт. И притом нешуточной.
Сэр Генри сделал вдох и пригубил коньяк, затем крякнул от удовольствия.
— «Кларет — сладкая водичка для мальчиков, портвейн — напиток мужчин, но тот, кто решил стать героем, должен пить бренди». Слова Самюэля Джонсона, умный был сукин сын… Давай-ка еще разок взглянем на твою брошь.
Я вытащила шкатулку. Брошь притаилась там, посверкивая эмалевыми цветами в отсветах пламени.
— Непохоже на дорогу из желтого кирпича, верно? Как я могу с нее сойти, если не вижу границ?
Сэр Генри улыбнулся:
— Может, лучше сравнить ее с серебряными туфельками? Те не понесут, пока не наденешь. Вы позволите, мисс?
Как только он вынул брошь, из-под нее выпорхнула бумажка и, кружа, полетела к огню. Сэр Генри метнулся вперед и, перехватив листок, положил мне на ладонь. Это оказалась прямоугольная карточка из плотной кремовой бумаги, с выбитым снизу отверстием, над которым шли несколько строчек чернильным пером. С болью в сердце я узнала размашистый почерк Роз. Пока сэр Генри прикалывал брошь к моему лацкану, я прочитала:
«Поздравляю, шустрая Кэт, за то, что оставила нудное благочестие и решилась извлечь на свет истины, погребенные в недрах яковианского magnum opus[9], столь нами любимого. Верю, восторга публики тоже долго ждать не придется.
Красивые — красивой,
Р.».
— Яковианского? — вдруг переспросил сэр Генри.
— Так у нее сказано.
«Это от Якова», — подумала я. Яков Первый — так звали правителя Англии в годы Шекспировой зрелости. Все бы ничего, да пьеса, о которой Роз говорила — бесспорно, величайшее творение, — была не яковианской. Если речь действительно шла о «Гамлете», то писался он последней и грандиознейшей из елизаветинских пьес, в то время, когда престарелая королева-девственница стояла одной ногой в могиле, не желая объявлять наследников.
Большинству людей что елизаветинский, что яковианский Шекспир — все едино, никакой разницы, тогда как для Роз они отличались, словно небо и земля, мужчина и женщина, день и ночь. Она никогда бы не спутала их, как не спутала бы сестру с братом или руку с головой.
Сэр Генри принялся перебирать на память яковианские пьесы:
— «Макбет», «Отелло», «Буря», «Лир»… у нее были любимые?
— Если и были, мне она не сказала.
— Что ж, в конце концов Роз возвращается к «Гамлету», — размышлял вслух сэр Генри. — «Красивые — красивой». Слова Гертруды с которыми та бросала цветы на гроб Офелии. Отлично подходят к подарку.
— Здесь еще что-то написано, — сказала я, поднося листок к свету. Внизу как будто была приписка голубым карандашом — нечто вроде поэтического постскриптума с четырьмя стихотворными строчками, разделенными на пары:
Но почему бы не избрать пути