В воскресенье он велел созвать соседей к себе.
— Дорогие соседи, — сказал им, когда все сели перед его хатой на стульчиках, бревнах или так просто, на траве, а он сам полусидел-полулежал на джерге и подушке, — посоветуйте мне что-нибудь! Не могу умереть. Так мне что-то тяжело на сердце. Все мне кажется, что на мне лежит какая-то большая вина и не отпускает мою душу от тела. Бывает, смотрю, как солнышко садится за горой, и все мне кажется, что там кто-то золотыми ключами запирает ворота предо мной. Скажите, может, я кому из вас досадил и сам забыл, а он носит на меня гнев в сердце?
Люди молча переглянулись, а потом сказал один за всех:
— Нет, Микола! Никто из нас не носит гнева в сердце на тебя. Все мы грешны, а если не простим друг друга, то нам и Бог не простит.
— Однако, — грустно сказал Микола, — должен же кто-то, сознательно или бессознательно, пожаловаться на меня Господу Богу. Ведь мои волосы побелели, как снег, за две недели. Мучаюсь очень, а умереть не могу. Каждую ночь кто-то зовет меня за собой, однако что-то клещами держит меня на месте. Как стемнеет, все слышу, как трембита играет в горной долине, и рвусь за ее голосом — и не могу.
— Может, жаль тебе покидать мир, детей, горы, Черемош? — предположил старый Юра, Миколин ровесник и приятель.
— Нет, Юра, не жаль, — ответил Микола. — Я жил достаточно. Мои дети, слава Богу, обеспечены. Горы и Черемош не нуждаются во мне и не могут дать мне ничего.
— Что же тебя так беспокоит? Может, у тебя есть какой-нибудь старый грех на душе, а ты затаил его перед людьми, и он теперь просится на исповедь и не хочет пустить тебя, пока его не исправишь?
— Не знаю, Юра, но мне кажется, что так оно и есть, хотя… Видишь ли, я раз имел такое приключение — давно, очень давно!.. И оно теперь снова тревожит меня. Однако… да, я не говорил о нем никому из вас, но и не скрывал его перед людьми. Я трижды исповедовался о нем, однако не испытал облегчения.
— Исповедуйся о нем перед нами и перед святым праведным солнцем, — сказал Юра, — может, отступит от тебя та тревога.
— Да собственно там недолго рассказывать. Это было еще в моей юности — сорок лет тому назад. Знаешь, Юра, я был тогда худший драчун в деревне и лучше всех правил плотом на всем Черемоше. В воскресенье была большая потасовка в кабаке; много парней — кажется, что и ты, Юра, бедняга, — пошли домой с разбитыми головами, а одного, моего самого заклятого врага, Олексу Когутика, ударил я так, что через несколько недель его похоронили. А я сам получил лишь несколько совсем неважных шишек и царапин и в понедельник, будто ничего и не было, пошел на плот.
Я и мой дядька, глухой Петро, сбили еще до рассвета четырехтабловый плот в Жабье и, как только пришла вода, двинулись вниз по Черемошу. Был хороший летний день; на всех долинках было скошено сено. Запах свежего сена и созревших малин, свисающих повсюду с крутых берегов над водой, так и обвевал меня. На сердце было любо, свободно и радостно, как никогда.
Петро стоял при переднем руле, я ухватился за задний. К полудню мы приплыли в Ясенов и причалили к кабаку. Течение было сильное, а мы должны были гнать плот недалеко, в Вижницу, так что не боялись, что до нашего прихода вода спадет.
На берегу, как обычно, была целая куча детей. Они купались, бросались камнями, играли на берегу и шумели. Как только наш плот причалил к берегу, тут же целая толпа их вскочила на этот плот, бегала по нему, качалась на клецах или скакали с них в воду и выплывали на берег. Нам это была не в новинку, и мы, не говоря им ничего, пошли в кабак, выпили по рюмке и тут же вернулись. Не обращая внимания на ребят, мы отчалили от берега и столкнули плот в воду. Скоро плот двинулся, мальчишки с громким визгом попрыгали кто в неглубокую воду, кто на речные камни и направились к берегу, а мы встали на плоту, каждый на своем месте, и взялись за рули, чтобы вывести плот на главное течение. Может, с минуту я работал рулем, когда, поднимая глаза, увидел, что на заднем краю плота сидит парень. Как мне в тот миг показалось, ему было 14 или 15 лет и он был одет бедно, в грязную рубашку из холстового полотна и в черную войлочную шляпу — конечно, пастушок. Он сидел тихо, немного скулил, на конце клеца и со странным интересом всматривался в хлюпанье зеленовато-серой мутной воды за плотом, так, что, казалось, не видел ничего другого вокруг себя. Я стоял у руля, может, в пяти шагах от него, а так как он сидел ко мне спиной, то я не мог видеть его лица.