Сережа Корольков, главный инструктор, даже сказал как-то Марине:
— Имей в виду, Марина, что твой «верблюд» портит нам всю музыку. Из-за него мы никак не можем дать сто процентов выполнения плана.
Марина вспыхнула и ответила:
— Пожалуйста, возьми его себе хоть сегодня. Может, он у тебя поедет.
— Я ему предлагал переменить инструктора — он и слышать не хочет. Он, наверное врезался в тебя, Марина?
— Дурак ты, Сережа. Он же солидный человек, дети у него, жена, кататься не умеет…
— Вот которые с детьми и женами и кататься не умеют — те как раз и влюбляются в таких, как ты. А влюбленный человек никогда, конечно, не овладеет техникой катанья. Ему нужно под ноги смотреть, а он на тебя любуется — и, натурально, падает.
— Глупости! — сказала польщенная Марина. — Я его сегодня так возьму в работу, что он у меня запищит. Обещаю тебе через декаду рапортовать о выпуске «верблюда» на главный круг.
— Ну смотри, Марина!
В этот вечер Николай Петрович почему-то не явился на занятия, и, освободившись раньше, Марина с другой инструкторшей, маленькой и толстой, как шар, Галинкой отправились покататься на главный круг.
Они вышли на беговую дорожку и, взявшись за руки, заскользили по льду, запорошенному снежком.
Вдруг Марина сжала руку подруги.
— Галинка! Смотри: вон впереди в синем свитере. До чего он на «верблюда» похож!
— Действительно похож. Только очень уж здорово едет.
— А ну нажали, посмотрим.
Девушки «нажали», синий свитер обернулся, и Марина увидела длинные усы и близоруко прищуренные глаза Николая Петровича. «Верблюд» тоже заметил Марину, на лице его появилась гримаса испуга, и в тот же момент он грузно сел на лед.
— Он! — сказал Марина. — Теперь я ясно вижу, что это «верблюд»: его манера садиться.
Деликатная Галинка смешалась с толпой катающихся, а Марина подкатила к растерянно поднимающемуся Николаю Петровичу и сказала:
— Здрассте, пожалуйста. Оказывается, вы катаетесь, как бог, Николай Петрович!
— Как видите, — смущенно пробормотал «верблюд», привычно отряхивая снег сзади на брюках.
— Кроме шуток, Николай Петрович. Я просто не понимаю, зачем вы ходите к нам, за загородку… Вы же нам весь план портите. Я только сегодня поклялась Королькову, что выпущу «верблюда»… то есть я не то хотела сказать. Одним словом, давайте вашу руку — и поехали…
Они легко и уверенно сделали один круг, потом еще один и отъехали на укромную боковую аллейку.
— Я вам должен признаться, Мариночка, — тихо сказал Николай Петрович, ловко делая поворот, — что я здесь, на главном круге целый месяц уже катаюсь. После урока с вами иду прямо сюда и катаюсь.
— И не садитесь на лед?
— Что вы, за кого вы меня принимаете!
— Тогда я вас просто не понимаю, Николай Петрович…
— Сейчас поймете (голос Николая Петровича стал серьезным). Видите ли, Мариночка… Только, ради бога, не думайте, что я в вас влюблен!.. Видите ли, в вас столько молодости, свежести, здоровья, что я просто не могу с вами расстаться. Вы для меня… Только, пожалуйста, не сердитесь… Ну, все равно, что хорошее лекарство. Без вас на меня коньки хорошо не действуют, честное слово. От вас какие-то чертовские токи молодости идут, ей-богу! Фу, я совсем запутался!..
— Почему же вы меня просто не пригласили покататься с вами на главном кругу?
— Думал, что вы не согласитесь кататься с таким стариком, как я.
— Какой же вы старик! Вы так хорошо бегаете, с вами удобно. Слушайте, Николай Петрович, неужели вы притворялись, когда там, в загончике, садились на лед?
— Не всегда, конечно, притворялся, — сказал Николай Петрович, хотел сделать поворот пограциознее и… взмахнув руками, сел на лед.
Марина строго нахмурила брови.
— Нечего, нечего рассиживаться! Вставайте! Я теперь ни в одну вашу посадку не верю. Пошли!
Они взялись за руки и снова выехали на залитый огнями, блистающий, нарядный главный круг.
НА ЛЫЖАХ
Раннее зимнее утро. В передней коммунальной квартиры еще совсем темно. Под потолком мутным банным светом мерцает электрическая лампочка величиной в кукиш. Катя Ермолаева, студентка-химичка, в синем лыжном костюме, с большой красной цифрой «13» на груди, надевает перед зеркалом белый берет и при этом ужасно нервничает.
Нервозность Кати объясняется тем, что в передней стоит ее мать — Ксения Львовна, маленькая, суетливая, как воробей, старушка, и трагическим шепотом уговаривает Катю опомниться, не безумствовать, не уходить на лыжах в Ленинград.
— Что ты делаешь, Катя? — стонет Ксения Львовна и даже подпрыгивает от волнения. — Пешком в такую даль! На этих проклятых палках! Ты же умрешь по дороге, Екатерина!
— Ну почему я должна умереть, почему? Ребята не помрут, а я помру? Болтаешь, сама не знаешь чего.
— Нет знаю, чего: ты слабенькая, у тебя в детстве золотуха была. Опомнись, Катенька, пожалей мать.
— Золотуха была! Ты бы еще про родимчик вспомнила. Все ребята уже сходили в Ленинград. Буквально все. У нас в институте профессор один — не тебе чета: и мужчина все-таки и старичок, и тот смотался в Химки на лыжах. Обратно, правда, его на санитарном автобусе привезли. Почему я должна сидеть дома и жалеть политически отсталую мать?!
— Это не важно!
— Если хочешь знать, так мне тебя действительно жалко: женщине перевалило за пятьдесят, а она до сих пор не оценила значения лыжного спорта.
Политически отсталая мать быстро уходит к себе в комнату и через минуту появляется снова с каким-то конвертом в руках.
— Вот, возьми, — говорит она, протягивая Кате конверт. — Здесь двести пятьдесят рублей. Раз тебе очень хочется в Ленинград, ты так сделай: дойди со своими оголтелыми подругами на лыжах до вокзала, а там скажи, что у тебя нога заболела. Возьми себе билет хоть на «Стрелу», а палки эти сдай в багаж. В Ленинграде останавливайся у тети Зины.
— Спасибо тебе, мамочка, за то, что ты учишь меня быть дезертиром и предателем. И в кого ты только уродилась таким меньшевиком, ума не приложу.
— Вот вам современная молодежь, полюбуйтесь! — обращается Ксения Львовна к шубе адвоката Пусецкого, висящей на вешалке. — Их учишь, как лучше, как разумнее, а они родную мать ругают меньшевиком. Покойный отец в гробу бы перевернулся, если бы услышал такое!
— Ну, довольно! Некогда мне с тобой. И так опаздываю. До свиданья, мамочка. Пока. Из Ленинграда напишу.
Катя Ермолаева решительно целует мать в щеку, взваливает лыжи на плечо и выходит на лестницу. Ксения Львовна выскакивает следом за ней.
— Катюша! Вернись! Ведь на вас же волки могут напасть по дороге!
— Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк!..
— Господи ты боже мой! И что это за девки повырастали! Ничего не боятся. Цифру-то хоть «13» перемени. Несчастливое число.
— Предрассудки, мамочка. А впрочем, ладно: я с Нинкой Хворостовой переменюсь. Она обязательно дойдет, ей не страшно, она у нас чемпион, второй раз в Ленинград идет.
* * *
…Проходят дни. Ксения Львовна томится и худеет. Когда по телефону вызывают Катю, она могильным голосом говорит в трубку:
— Кати нет дома. Она ушла в Ленинград. Да, да, ушла. Пешком. На этих… на лыжах!
На службе и дома Ксении Львовне все сочувствуют. В особенности адвокат Абрам Михайлович Пусецкий, сосед по комнате. Каждое утро, встречаясь с Ксенией Львовной в коридоре, он спрашивает ее:
— Имеете сведения от вашей Артемиды? Нет? Ай-ай-ай! При этом адвокат качает большой седой головой и огорченно щелкает языком.
Наконец письмоносец приносит Ксении Львовне открытку из Любани.
«Дорогая мама, — написано в открытке, — мы идем хорошо, очень весело, все время смеемся. Я иду норвежским шагом — и не особенно устаю. Скоро Ленинград. Надеемся побить мировой рекорд. О нас уже пишут в газетах и готовят нам торжественную встречу. Не беспокойся за меня, пожалуйста: я столько ем, что просто ужас. Целую. Катя».