– Ясный х… пень, на работе. – Он пытается хоть как-то переложить вину на нее. Окажись она дома, он бы сказал: «Ясный пень, дома, а почему не на работе?» Родители по очереди пытаются быть положительными и отрицательными полюсами магнита, чтобы притянуть друг друга, но им никогда не удается нормально совместить плюс и минус. Вечно они отталкиваются и по очереди обвиняют друг друга во всех смертных грехах. – Почему ты не позвонила мне?
– Э-э-э… Наверное, потому что у меня как раз был приступ. – Елки, спасибо, что спросил о здоровье.
– Мама мне не сказала.
– Со мной все в порядке. Не беспокойся.
Не знаю, почему он предположил, что ему можно позвонить. Телефон у него вечный, срок службы батарейки 19 лет, и он бы пережил апокалипсис, но папа никогда не носит его с собой. И даже толком не умеет им пользоваться.
– Что тебе взять? – спрашивает папа. Я смотрю сквозь стекло прилавка: все равно что пялиться в витрину зоомагазина, полную несчастных сбитых на дороге кроликов. И указываю на пачку вафель, что продают на кассе – их, по крайней мере, невозможно испортить даже в этом кафе.
– А я, пожалуй, возьму круассан, – говорит папа.
Круассаны здесь довольно сухие и, что скрывать, паршивые. Ну не такая гадость, конечно, как те подслащенные булки, которые дают в самолете в целлофановых упаковках, но тоже никуда не годные. Не крошливые, не масленые, не слоистые. Так называемые диетические, они даже не посыпаны ореховой крошкой, и на каждом всего пара необжаренных миндалин. Их и круассанами-то называть неприлично. На мой взгляд, еда оказывает нужное действие только в случае, если ее готовят, не забывая о деталях. Поджарить эти орешки – дело тридцати секунд. Из миндального круассана вся его белая зернистая внутренность должна вылезать сама, как из треснувшего кресла-мешка – но как бы не так. Шоколадные здесь выглядят как расплющенные коалы. Я обожаю круассаны; сколько раз они спасали меня от голодного обморока. При этом есть их на людях – настоящая мука: они прилипают к губной помаде, крошатся на одежду, и крошки намертво прицепляются к ткани. Честно говоря, лучшим возлюбленным для меня был бы как следует промасленный, хорошо слепленный теплый круассан: так и представляю, как его мягкие складки раскрываются и заключают меня в крепкие, слегка пушистые объятия.
Мы возвращаемся за столик, который папа уже успел превратить в рабочее бюро артиста. На нем валяется очечник, блокнотик с каракулями, несколько потускневших монеток, сложенных в столбик.
– Думаю, что лучшим парнем для меня был бы круассан, – говорю я папе.
– Ну нет… – папа качает головой, принимая мои слова абсолютно всерьез. – Он тебя мигом бросит, слишком воздушный. – Подмигнув, он откусывает от круассана: – Вот что бы я сделал с твоими парнями!
Он смеется.
– Сожрать готов?
Он прокашливается.
– Ну так… э-э-э… а… как ты и… ты, конечно, не обязана говорить… но кто-то… у тебя есть… то есть это не мое дело, но я хочу сказать, что ты можешь мне признаться, что… в общем, у тебя есть парень?
– Нет. – Мне становится его жалко. Папа так смущается, будто пытается пригласить меня на свидание.
– Ну и хорошо. Ничего хорошего, конечно, но и не плохо. Нейтрально, нейтрально. – Он отставляет чашку с кофе. – А подружка? Об этом-то я не спросил, может быть, у тебя подружка? – Его глаза загораются. Папа был бы в восторге от такого поворота. Было бы чем повыпендриваться на занятиях с актерами или под дополнительным политическим соусом срезать собеседника во время ночных посиделок с друзьями за вином и сыром. Мол, это У МЕНЯ дочь лесбиянка, поэтому только я здесь могу говорить об этом со знанием дела…
– Нет, пап.
– Значит, ходишь на свидания сама с собой?
– Типа того.
– Вот и я тоже. Пока у твоей матушки мозги не встанут на место.
Хм-ммм. А ты-то пробовал поставить на место СВОИ?
– По-моему, она просто ревнует. Как думаешь?
Он ждет подтверждения, но не дождется, потому что я знаю точно: мама скорее будет ревновать собаку, чем отца. Я молчу. Пусть себе самовыкапывается из своей могилы.
– Потому что, видишь ли, я ведь еще в некотором роде на сцене. То есть я, конечно, всего лишь преподаю, но постоянно имею дело с актерами и сценическим пространством. Хотя режиссирую меньше, чем хотелось бы, так ведь всегда бывает. Чем выше твоя позиция, тем меньше возможностей для серьезной работы. – Он изображает жестами, будто копает землю или делает что-то столь же зримое, потом усмехается про себя. И я понимаю, почему мама его ненавидит. – Твоей маме всего этого не хватает. Коллектив не дает раскрыться ее возможностям, она только помогает другим и ничего для себя. Конечно, они работают на достаточно высоком уровне. Она была прекрасной актрисой, поразительной. Хотел бы я снова увидеть ее на сцене. Все дело в уверенности, ведь правда? С возрастом ее все меньше. И мы становимся уязвимыми, как… мышки. – Он будто оценивает свое сравнение с мышками. – А когда ты вновь обретаешь уверенность, ты умираешь. Как печален этот мир, – бормочет он. Вот ведь тоска зеленая, черт возьми. – Никогда не забуду, как в первый раз увидел ее портфолио, эти глаза… И сказал другу: на этой девушке я женюсь. Как сказал классик, «чтоб гладким был путь истинной любви»…[3]