На веранде Степа сидит за столом, глядя в пространство. Макс рядом с ним, обнимает его за плечи.
— Почему там Таня кричит? — спрашивает Степа.
— Таня всегда кричит.
— Что-то еще случилось? — спрашивает Степа.
— Папа, может быть, тебе лучше прилечь? — спрашивает Макс.
— Нет. Я сейчас д-д-должен звонить министру культуры.
— Зачем?
— Я должен д-договориться о похоронах. Надо д-добиться разрешения на Новодевичье.
— Папа, подожди. Потом. Успокойся.
— Но это нельзя откладывать. Это не т-т-так просто. Принеси мне телефон.
— Папа, мы сами все сделаем, без тебя.
— Вы? Кто «вы»? Ты же иностранец. И эти, внуки, ничего не смогут сделать без меня. Новодевичье решается на самом в-в-верху. Когда твоя мама ум-мерла, я только через Кремль добился, чтоб ее разрешили похоронить на Новодевичьем рядом с ее отцом, Полонским. А ведь Дашенька была лауреатом Ленинской премии. Леша тоже лауреат, но не Ленинской. Его хоронить б-б-будет еще сложнее.
— Папа, папа, — уговаривает Степу Макс, — расслабься. Мы все сделаем.
— С г-гробом тоже надо что-то решать, — говорит Степа. — Лешу нельзя класть в открытый гроб. Ведь он сгорел.
У него начинает непроизвольно дергаться щека.
— Папа, папа, — гладит его руку Макс.
— Ты возвращаешься в Лондон когда? Завтра?
— Я не полечу.
— Но у тебя же сдача спектакля. Ты не имеешь права сорвать п-премьеру. Как у вас на Западе г-г-говорят: «Что бы ни случилось, а шоу должно продолжаться».
— Папа, я никуда не полечу.
— Тогда расскажи мне п-п-про свой спектакль.
— Я потом расскажу.
— Почему потом? Сейчас. Я хочу понять. Почему опять «Вурдалаки»? Когда ты ставил «Вурдалаков» в восьмидесятом году, это я понимаю — это ты по молодости лет сражался с б-б-большевиками. Я уж думал, не диссидент ли ты, как этот Любимов с его Таганкой, не приведи Господь. А сейчас с какой стати «Вурдалаки»?
— Папа, уймись.
— Я говорю — большевиков давно нет, — не унимается Степа. — С кем ты сейчас сражаешься?
— Папа, мы сейчас будем говорить об искусстве?
— П-почему нет? Мы в этом д-доме всегда говорили об искусстве. А в самые тяжелые времена мы особенно много г-го-говорили об искусстве. Как сейчас помню. Тридцать седьмой год. Ночь. Дашенька тобой беременна, вот-вот родит, а вокруг всех сажают, и этой ночью могут за нами прийти. А мы тут сидим и спорим о «Бубновом валете». Я, как всегда, честно говорю, что абстракционизм — это болезнь или жульничество. А Даша с Полонским вдвоем на меня орут. И спорим, и спорим. И ты знаешь, это были самые счастливые м-м-м-минуты моей жизни...
Начинает неудержимо рыдать. Макс прижимает его рыжую голову к своей груди, гладит по спине. Смотрит через окно в сад- Уже начинает темнеть. Во дворе толпа друзей и соседей по Шишкину Лесу.
— С кем там Котя говорит? — смотрит в окно Степа. — Что это за тип? Я его где-то видел. Кто это?
— Ты не мог его нигде видеть. Это следователь.
— Почему следователь? Лешу убили?
— Не думай сейчас об этом.
— Его убили из-за этих денег?
— Яне знаю.
— Значит, теперь не надо ничего продавать? Макс болезненно морщится.
Через окно видно, как в сад входит и присоединяется к молчаливой толпе знакомых наш сосед Павел Левко. Обнимает Котю.
Огонь на месте катастрофы уже потушен. Пожарные поливают из шлангов остатки искореженного металла. В облаках пара бродят какие-то люди с фонариками, подбирают и складывают что-то в пластмассовые мешки.
На опушке леса тоже собралась толпа зевак, и Таня кидается от одного к другому.
— Вы ребенка не видели? Мальчик, пять лет, в красной маечке!..
Петьку никто не видел, а на улице уже начинает темнеть. Быстро темнеет.
Во дворе у нас совсем темно. Толпа перед домом разошлась. Машин на улице тоже нет. Нина сидит одна на крыльце, курит, неподвижно глядя перед собой. Откуда-то доносятся звуки телевизора. Начинается передача «Спокойной ночи, малыши». Нина гасит сигарету и входит в дом.
Моя жена Нина — молчаливый, незаметный человек. Остальные Николкины — все яркие личности, но на ней, на Нине, держится все. Тихо и всегда вовремя она делает и говорит простые, мелкие, незаметные вещи, без которых все бы у нас совсем рассыпалось. Вот и сейчас — все в шоке, а Нина уже в кухне, надевает передник, высыпает в раковину из пакета картошку и начинает ее мыть.
В гостиной совсем темно. Котя наливает себе и Левко по полстакана рябиновой. Павел Левко нюхает свой стакан.
— Еще не настоялась, а все равно букет, — удивляется он. — Сколько твой дед сахару кладет? Ложку на литр?
— Не знаю, — говорит Котя.
— Я кладу, как он, — ложку на литр. И водка та же, «Русский стандарт». Но у него сивухой не отдает, а у меня, блин, отдает.
Котя молчит. Вспоминает недавние разговоры со мной. Разговоры у нас с ним были неприятные. О поведении Тани.
— И рябина вроде та же, — продолжает Павел. — Твой дед моему деду давал отросток. Но ваша сивухой не отдает. Ну, давай. Молча.
Пьют молча.
— Ты сказал следователю про этот звонок?
— Нет.
— Ну и молоток. Менты все равно не смогут вам помочь, только навредят. А что следователь тебе сказал?
— Там все сгорело. Они еще не знают, что случилось.
— И никогда не узнают.
У Коти из глаз текут слезы.
— Ты держись, — говорит Павел. — Сейчас тебе нельзя распускаться. Ты понимаешь, почему тебе позвонили?
Котя вытирает глаза.
— Они тебе позвонили, чтоб ты понял — долг все равно придется платить. Они знают возможности вашей семьи. Вы можете заплатить.
— Но это был его долг.
— А ты не вникай в их логику. Это заказное убийство. Их не найдут. Они знают, что их не найдут.
Никогда не находят. И если вы не заплатите — следующим будет кто-то из вас. Надо заплатить.
— Девять миллионов? — усмехается сквозь слезы мой сын.
— Я понимаю, у вас таких денег нет. Но надо найти. И три миллиона я тебе дам.