И я смотрела на Клер, не видя ее, на Клер, зубами рвущую в мелкие клочки телеграмму, проглатывающую ее, чтобы быть уверенной, что не позабудет уходя.
Мама взяла письмо, повертела в руке.
— Прочту его в последний раз. И покончим с этим… мне так не хочется, чтобы это омрачало память о Клер.
— Это и в самом деле было бы прискорбно, — прошептал Ален.
Я встала, чувствуя себя но меньшей мере восемнадцатилетней, и сказала маме, как равная равной:
— Не понимаю, кого ты собираешься оберегать. Что бы там ни было, Алей все равно уже не может расторгнуть помолвку с Клер.
Мама быстренько напомнила мне мой возраст, отвесив пощечину.
Мы дрались на дуэли: мама и я. Я была в перуанской рубашке с кружевными манжетами, в черных штанах с широким поясом, в сапогах с серебряными шпорами, я зарядила пистолеты, взвела курок и целилась маме прямо в лоб в ответ на ее пощечину.
— Ты и правда хочешь заставить меня уехать, как Клер?
С того дня как она меня укусила, мама ни разу не осмелилась меня даже пальцем тронуть. Когда она в хорошем настроении, она говорит:
— Я просто робею, когда ты так смотришь на меня.
Когда она раздражена, она говорит:
— Не смей на меня так смотреть.
И все. Она еще ни разу не осмеливалась поднять на меня руку. На Клер да, постоянно. Анриетта говорит:
— Если собрать все пощечины, которые ваша мамаша отвесила этой девочке, набралось бы аплодисментов минут на пять.
— Иди в свою комнату, — пробормотала мама, — уходи, ты сама не знаешь, что говоришь.
Ален и Валери не пошевельнулись, я видела их глаза, похожие на испуганных птенчиков, готовых издать пронзительный писк. Я сказала маме:
— Тогда идем со мной, я хочу с тобой поговорить.
Мы поднялись по лестнице друг за дружкой прямо в Перуанскую пустыню, где в каждом кактусе таилась угроза и где жила обманчивая надежда, что вдруг все могло бы вновь стать ясным и простым, что, преодолев линию горизонта, можно в крайнем случае обо всем позабыть.
Увидеть, как из дальней дали приближаются фигуры, и выбрать, кого избежать, с кем встретиться. Войдя в мою комнату, мама прислонилась спиной к двери, очень бледная, она еле держалась на ногах; я сказала:
— Почему ты всегда ее запирала, била по щекам, наказывала… Почему?
— Так падо было, — простонала мама, — ты причиняешь мне боль, замолчи, детка, ты не можешь понять.
Она закрыла лицо руками, и я услышала свой крик:
— Почему? Скажи, что она тебе сделала?
— Опа была упрямая, не хотела слушаться, она самой себе навредила бы, ты не можешь попять, — повторила мама.
Мы взглянули друг на друга — мама и я. Молчание было таким весомым, что мне показалось, я слышу, как оно упало, разлетелось в куски у самых наших ног, сопровождаемое крошечными взрывами. Сердце мое выпрыгнуло из грудной клетки, бесформенное, красное, все в бороздках, как в анатомическом атласе, и шумно стучало, хлюпая клапанами.
Я сказала маме:
— Все плачет и плачет тихонечко почью и повторяет: «Что же все это такое, Фредерик? Думаешь ли ты обо мне? Думаешь ли ты иногда, что я для тебя единственная?»
— Ох, этого-то я и боялась, — сказала мама, опускаясь на кровать.
У мамы опять был тот самый взгляд, как после смерти Клер, — взгляд немного безумный от бессильного горя; она тихо взмолилась:
— Рассказывай еще, детка.
— Говорит потом о другом, громко смеется, а я боюсь, вдруг она заметит, что я проснулась.
— Еще, — потребовала мама.
Но больше я не могла рассказывать ей про Клер. Я сняла сапоги с серебряными шпорами, отложила в сторону пистолеты и села рядом с мамой.
Чтоб ее утешить, я сказала:
— Можешь наказать меня, если хочешь.
— Больше никогда в жизни, — сказала мама.
И она обняла меня, гладила по волосам, шепча себе с закрытыми глазами, словно во сне:
— Усни, моя радость, мое маленькое сокровище, твоя боль перейдет к маме.
Те самые слова, которые она говорит, когда мы больны и засыпаем, прижав к сердцу ее руку. Чтобы думать о Клер в маминых объятиях, я закрыла глаза, и больше у меня не было сил.
Я все время слышу голос Клер в ту последнюю ночь, когда она белым языком пламени закружилась по комнате, потом остановилась передо мной:
— Клянись, что не проговоришься!
Я не ответила. Я притворилась, что сплю, натянув на голову простыню, и повторяла убаюкивающую меня молитву: «Господи, пожалуйста, забудь обо мне». Но я не смогла уснуть. Клер начала тихонько плакать в темноте и громко смеяться и шептала:
— Мне так часто не хватает тебя, я тебя зову. Мне кажется, я несчастна оттого, что тебя нет рядом со мной. Я говорю: «Мои Фредерик, мой Фредерик», я все твержу, твержу эти слова, а бывают минуты, когда я думаю покончить с собой. Думаю о смерти. Оттого что, говорю я себе, моя жизнь завершила свой оборот.