В конце коридора я увидела монахиню, она укладывала марлю для компрессов на металлическую тележку.
— Что делали моей сестре?
Она только на секунду подняла глаза, очки ее блеснули на солнце.
— Да ничего, в сущности. Она умерла по дороге сюда.
— А зачем тогда вата вокруг головы?
Она ответила совсем как бабушка Красной Шапочки:
— Чтобы скрыть раны, дитя мое.
А были еще и другие раны там, под простыней? Монахиня сказала, словно о пустяке:
— Открытый перелом ноги и разрыв бедренной артерии.
— Она кричала?
— Да что вы! Она не успела.
Во всяком случае, Клер была не виновата. Жандарм сказал папе, что у нее было преимущество при движении.
Я почти совсем не знала Клер. Все эти годы я провела в пансионе. Приезжая домой, я сплю в ее комнате. Она побоялась меня разбудить. Оделась при закрытых ставнях. Натянула спортивную блузу и джинсы, потом долго причесывалась, откидывая назад голову, и волна волос с электрическим потрескиванием спускалась до самого пола. Она целый час накладывала на лицо косметику, улыбалась и напевала, как человек, который ждет какого-то события, потом подошла к моей кровати.
— Послушай-ка, ты, не притворяйся, что спишь. Скажешь папе, что я выбрала серебряные ложечки в форме ракушки.
И это все. Она не попрощалась, ничего не сказала. Уехала и умерла. Всех нас отвергла. Здорово нас провела. Зря она ждет, что я стану ее оплакивать. У Клер нет больше лица. Она утратила свои черты, как некое магическое заклинание, как заклятие. Мне хотелось бы стать такой же незнакомкой.
Ален отвез нас в Париж. Мама с папой остались около Клер. Из-за ветра мы все время жмурились. Солнце еще не зашло. Ален поднял откидной верх. Он вел машину и курил, левая его рука свисала наружу, и мы ехали медленно, словно на отдыхе. Валери сидела рядом с Аленом, на месте Клер.
Перед киоском, к крыше которого были прицеплены воздушные шары, Ален остановился и купил нам мороженое. Мы ели с серьезным видом, стоя у обочины, слизывали кончиком языка слой за слоем. От проносившихся мимо машин подол платья бился о ноги. Я три раза повторила про себя: Клер никогда больше не будет есть клубничное мороженое. А потом?
«А потом… ничего. Такое долгое потом…»
Иногда ночью Клер твердит это, думая, что я сплю, и говорит еще другое, и тихонько плачет, и громко смеется, а я боюсь, вдруг она догадается, что я проснулась.
В нашей парижской квартире мебель была в чехлах, пепельницы вытряхнуты, вазы пустые, ковры скатаны. Захлопали двери. В передней на кресло был брошен плащ, его забыла здесь Клер. Валери мимоходом спокойно подхватила его, прошла во вторую прихожую, стена которой из раздвижных зеркал примыкает к нашим спальням, и, хотя там был полумрак, я видела, как она натянула на себя новый плащ Клер и вертелась во все стороны, чтобы рассмотреть, идет ли он ей. Я потихоньку приблизилась и сказала ей очень вежливо:
— Ты что, берешь его себе?
Она взглянула на меня в зеркало и ответила:
— Уж конечно, я оставлю его себе, с какой стати он должен доставаться кому-то другому.
Мы долго-долго смотрели друг на друга в зеркало, пока изображение не затуманилось.
— Что это на тебя нашло? Чего ты в конце концов хочешь? — сказала Валери.
Это было, ей-богу, не нарочно, просто я сморозила глупость:
— Хочу, чтобы плащ остался у Клер.
Ненавижу перекроенный нос Валери. Ненавижу ее особый запах. Ненавижу ее вместе с ее слабительными. Ненавижу ее в сочельник. Вот Клер в сочельник подарит тебе разрезальный нож из бузины, на котором острием перочинного ножа она сама вырезала трех соловьев. По крайней мере она сказала, что это соловьи.
Прибежала Анриетта, держа на руках Шарля, закутанного в купальный халат. Лицо у нее было мокрое, разбухло как губка. Фартук она сняла, и из-за черного платья казалось, что она в трауре; она сказала нам:
— Какое несчастье, нет, это просто невозможно, такая красивая девочка, лучше вас всех, я совсем голову потеряла, вот уже третий раз купаю ваших братцев, а они, бедненькие мои купальщики, даже не скандалят.