Выбрать главу

Итак, согласуя с Петром Андреевичем один из пунктов программы первых, на нынешнюю осень запланированных разинских чтений, Василий Козьмич Космодемьянов и попросил, хорошим расположением духа старого товарища пользуясь, помощи, протекции, и Петр Андреевич, с мелиоративными идеями своего большого и давнего друга Бориса Тимофеевича Владыко в ту пору еще не знакомый, не задумываясь, согласился пригреть горемыку Остякова.

- Пусть привозит,- сказал Разин, имея в виду, конечно, рукопись "Шестопаловского балакиря".

Ну, а уж после Космодемьянов тихим своим стариковским тембром, вкрадчивой поповской интонацией и уговорил, убедил Остякова правды поискать в "Отечественных записках", и знаете, если бы хоть представил эту сдачу на милость у столичной кормушки окопавшихся нехристей и борзописцев как муку, неизбежное страдание за веру, без коего не донести Остякову слово свое до изождавшихся, изуверившихся сородичей, то, может быт", и принял бы Егор Гаврилович свой кресте благородством, с грацией, на какую уж был способен, так нет же, дал себя убедить, будто не казенный хлеб отрабатывающте прихлебатели ждут на улице Белинского, а свои, друзья, единомышленники, хоть на мгновение, а поверил (подлец человек, ох, подлец), будто Петя Разин не изворотливый и презренный тщеславец, а в глубине души свой, несчастный и неприкаянный русак.

Наваждение, затмение, но проходить начавшее лишь после покупки билета, рассеиваться, сначала неопределенной горечью организм наполняя, а теперь уже с каждой минутой, с каждым километром настоящим страданием, внутренней болью, что по особым законам умственной конституции Остякова оборачивалась у него ненавистью и презрением ко всему сущему, ибо, в самом деле, что уж говорить о прочих тварях и гадах, мир населяющих, если и в лучшем представителе биосферы, в самом духовно чистом Егоре Гавриловиче Остякове, оказывается, еще гнездятся и суетливость презренная, и бесстыдное ханжество.

Подвиг, только могучее былинное деяние могло принести ему облегчение, но хитроумный, изворотливый враг прямой честный вызов принимать не желал. Решил было Остяков с музыкой бесовской разобраться, так выключили, вырубили сами, едва лишь добрый человек указал ему наконец на их дьявольскую радиорубку. В ресторане хотел страха нагнать, так официантка-бестия и та, словно чует неладное, не грубит, не пререкается. Сговорились, определенно, сговорились, водка, водка и та, и та не берет.

С этим автор, конечно, не может согласиться, водка как раз взяла, в полное и безраздельное владение приняла Остякова, но в силу гнусного своего естества, завладев чувствами и конечностями поэта, однако, ничего не дала сердцу и уму, не обогрела и не успокоила.

Эх, в тяжкие минуты принуждает нас муза описывать Егора Гавриловича, в период кризиса и надлома, но, увы, не автор, а сама судьба устроила ему тогда железнодорожное путешествие в компании наших героев, и, может быть, не из-за одного лишь присущего ей злорадства, ведь, поверите ли, но тот памятный запой был последним в жизни Егора Гавриловича, уже лет пятнадцать не берет он за воротник, не принимает на грудь, не глядит и не притрагивается, бережет свое реноме и общественный авторитет приумножает ни на день не утихающей борьбой с Черемховским водохранилищем и его творцами. Да-да, едва ли даже самые несговорчивые из его недоброжелателей, прилепившие ныне поэту ярлык мракобеса и черносотенца, могут отрицать очевидное,- с тех пор как тайно задуманное строительство стало явным наряду с бестолковостью проекта и повсеместным воровством, несомненно, и публицистической страстности Остякова обязаны мы тем, что до сей поры не сомкнулись темные воды над крышами Шестопалова, Илиндеева и Старых Гусят. И хотя под ножами бульдозеров уже полегла половина примерно стволов некогда заповедной (реликтовой) илиндеевской липовой рощи, а под колесами самосвалов исчез совсем легендарный серебристый шестопаловский заяц, но очередная недавняя корректировка контрольных цифр и сроков дает основания для оптимизма и веру в грядущую победу сил разума.

Ну, хорошо, отложив в сторону свежую газетную полосу, вернемся в праздничные времена лукавой наивности, в вагон-ресторан скорого поезда, сядем по правую руку от систематического семидневного перебора уже невменяемого Егора Гавриловича, к несчастью для наших героев, ничего еще не подозревающего о мигом и навсегда его протрезвившем плане зодчего нашей южносибирской гидротехники.

Присядем и насладимся в полной мере столь характерной для определенного возраста и воспитания дивной смесью самовлюбленности и невнимательности, каковую являет собой молодой человек, а именно Толя по фамилии Семиручко (какой там глухарь, ни с одним представителем животного мира не может быть отождествлен Толя, упоенный эпическим своим косноязычием).

Токует Толя, несет, заливает с хамской беспардонностью и руками мысль формулирует и носом пособляет, поет, умолкая лишь на мгновение, чтобы бросить наглый взгляд за спину, туда, куда устремлен невидящий взор Остякова,- на Мару и Провидением ей посланного Гаганова.

- ...Но это еще что,- неожиданно из мрака, из небытия доносится до Егора Гавриловича,- у той девки, я говорю, все руки исколоты...

- Чем? - роняет в ответ экзистенциальный пограничник Остяков, определенно потрясенный самим существованием во враждебном космосе феномена членораздельной речи.

- Как чем? - В слюнявой улыбке Толян смещает мужскую ямочку подбородка с линии носа,- ясно дело, иглой. - И добавляет с уголовно, честное слово, наказуемой снисходительностью: - Наркоманка она.

- Кто она? - Поэта сердит уже не само бытие организованной речи, а смысловая ее, нарочитая неопределенность.

- Ну, как кто, ты, батя, чё? - Мерзавец обижается слегка, однако равно бессилен скрыть и радость предвкушения гнусного удовольствия пересказа наново.

Однако не станем слушать злодея, и не по привычке, а постольку поскольку внимания заслуживает лишь правда, а ее, голубушку, за отсутствием личного интереса изложить способен лишь автор. Итак, пересчитаем гулкие переходы против движения до самого двенадцатого, белым пластиком знаменитого вагона и узнаем кое-что о событиях, последовавших за трагической потерей душистой травы, казахстанской кочубеевки.

Ну-с, с остановившимся сердцем в груди Смолер рванул к себе вспоротый полиэтилен, а Лапша, дарованной извергом секунды замешательства не упустив, рванула вдоль коридора и затворилась в первом же гостеприимно распахнутом купе, грохнула замком, щелкнула собачкой, звякнула предохранителем, уселась на чужое одеяло с ногами, забилась в угол и, глядя в любопытством совершенно непристойным обезображенную физиономию незнакомого ей субчика, пролепетала:

- Они меня убьют.

И ушлый этот тип, впрочем, скрывать не станем, тот самый, коего приятели с соседней Симферопольской улицы звали Чомба, не стал интересоваться, кто же именно способен жизнь отнять у нежданной взволнованной особы.

Он открыл рот (откровенно говоря, просто не закрыл) и, высунув язык, провел пупырчатым кончиком по нижней губе пару раз справа налево.

Мост отгремел, вагон покачивался мерно и плавно, зa стеклом один бетонный столб торопился вслед другому, разок отчаянная птица прочертила быструю черную диагональ, вот и все, минут десять - пятнадцать лишь сочная зелень откосов предвещала скорые сумерки.

- Попить бы.

- Момент,- встрепенулся Семиручко, но зa бутылкой боржоми под стол не полез, продел палец в эмалированное ушко железной кружки и потянулся к предохранителю.

- Потом.

- Да не бойся ты, - развязно осклабился бывшей ефуеАтор,- закройся сразу обратно, потом откроешь, как постучу,- и показал, каким именно образом, хотел заодно потрепать и по землистой щеке, но Лапша воспротивилась, и Толя вышел, просто смачно щелкнув-цыкну.

Очутившись в коридоре, направился к титану, но, достигнув цели, кисть положил не на без усердия притертый кран, а на холодный алюминий, изогнутый в форме ручки, легко поддавшийся вместе с дверью служебного помещения.