Эсминец возвращался на базу после трудного боевого рейса в Баренцевом море, и у всех было приподнятое и радостное настроение, которое всегда бывает после усталости и тревоги многих морских дней в предвкушении хотя и недолгого, но мирного отдыха. В такие минуты рассказы старшего механика, любителя вспомнить что-либо из своей многолетней службы на старом флоте, всегда находили слушателей. Да и сам механик, обычно молчаливый и по-деловому сосредоточенный, не отказывался провести лишний часок среди молодежи за «неслужебной», как он ее называл, беседой.
— Ну, если уж вспоминать, — начал он, выждав недолгую паузу и сразу поймав тот тон, который приличествует неторопливому, обстоятельному повествованию, — если уж вспоминать, расскажу вам одну весьма давнюю историю, которая, быть может, и сейчас еще ходит среди старожилов нашего флота.
Было это дело в одиннадцатом году, во времена, как видите, доисторические. Шел я свежеиспеченным мичманом в свое первое дальнее плавание на канонерской лодке, имя которой вам ничего не скажет, а для меня памятно на всю жизнь.
Было мне тогда лет девятнадцать, и осталась у меня в Кронштадте мамаша, о которой я скучал, конечно, как и вообще о нашем домишке на одной из окраинных улиц.
Легко ли болтаться на тихоокеанской волне и шнырять по безымянным бухтам Охотского моря в погоне за японскими контрабандистами, дрожать, как собака, в колючем тумане, питаться осточертевшей рыбой и думать о том, что тысячи верст отделяют тебя от родины, куда бог весть когда еще вернешься? Жизнь, прямо сказать, нудная, как ноябрьское небо. Всё одни и те же лица и то же дело. Не только о Владивостоке, но и о самом глухом рыбачьем поселке мечтаешь, как о светлом празднике. Книги перечитаны не один раз. Разговоры в кают-компании вертятся в узком, давно уже всем надоевшем кругу. Только и развлечения, что резкая перемена погоды. Новости с родины доходили с бо-ольшим опозданием.
Капитаном был у нас Власкевич, сухой и мрачный поляк, всегда подтянутый, холодно-вежливый, требовательный в мелочах, злопамятный и жестокий.
Старший офицер Степан Иванович Лобанов, на котором и держался весь обычный распорядок, казался человеком иного склада. Строгий, придирчивый, он всюду совал свой нос и за всем доглядывал, но все мы знали, что частые вспышки его гнева, когда он за крепким словцом в карман не лазил, обычно сменялись полным штилем. Он не любил вспоминать прошлое и первый был готов протянуть руку примирения. Но попасться ему в штормовую минуту всё же было страшновато.
Вид у Лобанова был несколько комический. Низенький и плотный, с заметным брюшком, без единого волоска на тыквообразном черепе, но с длинными пушистыми усами, он походил на жука, и мы его обычно в своей мичманской компании звали Буканом. Старый закоренелый холостяк, больше всего на свете любил он свой корабль, на котором служил бессменно.
И только две слабые струнки наблюдались у этого непогрешимого человека: любовь к слегка разбавленному кипяточком коньяку, который обязательно подавался в стакане с ложечкой и куском сахара, а потому в обиходе назывался «крепким чаем», да пространные рассуждения о морской дисциплине, без которой, по его мнению, и свет не мог стоять.
В служебном отношении я был подчинен ему непосредственно и, хотя обязанностей у меня было немного — трюмное хозяйство да несколько цистерн для питьевой воды, — дрожал за каждую мелочь, побаиваясь его довольно крутого нрава.
Во время последнего перехода, длительного и неприятного из-за штормовой погоды, мы повредили одну из лопастей винта. Были поломки и в такелаже. Всё это вынуждало нас зайти в ближайший порт скалистого, неприютного в те времена острова Сахалин. Там в одной из тихих бухт отдали мы якорь и приступили к починке, всё время качаясь на нудной мертвой зыби.
Невеселое это было в те времена место, особенно в хмурую осеннюю погоду!
Вот стоим мы день, другой. На борту кипит работа, всё загромождено лесами и подпорками. Обычный строй жизни нарушен, одна муравьиная суета. Для скорости дела прислали нам с берега в помощь плотникам десятка полтора каторжан. Люди все угрюмые, на слово неохочие. И среди них какой-то кавказец, парень еще молодой и на других непохожий. У него и улыбка, и острое словцо, и какая-то особая ловкость и лихость в работе. Наши матросы живо с ним разговорились и, невзирая на охрану, то хлеба ему сунут, то махоркой угостят, то просто подойдут, хлопнут по плечу: не унывай, мол, парень, — и он сразу все свои белые зубы покажет в такой ослепительной улыбке, что просто не верится, как это он в своей проклятой норе еще смеяться не разучился.