А Митя, уже успевший рассказать о своей роте, о трудных переходах, о волховских болотах, о синявинской горячей поре, все время возвращался к новым и новым подробностям. Слушали его жадно.
Дед Степа, тоже выпивший не одну чарку, пошевеливал косматыми бровями и хитро поглядывал на Митю. Был он мужик умный и многое в своей жизни повидавший. Воевал он и на японской, и с германцами. Было ему о чем и самому порассказать!
Слушал он Митю внимательно, по-стариковски, не пропуская ни единого слова, и всё было ему удивительно, что это тот самый Митька, которого частенько гонял он хворостиной из колхозного сада.
Когда наливали гвардейцу новую чарку, не утерпел старик и вставил свое словечко:
— А скажи, кавалер, что это у тебя на грудях блестит? За какие заслуги отечеству?
— Это… — улыбнулся Митя снисходительно, — это, Степушка, знаки воинской доблести и, значит, боевого отличия.
— А позвольте спросить, за что это вам было дадено?
— Ну коль вам желательно узнать, — пожалуйста. Первое за то, что, когда брали мы высоту «ноль двадцать шесть» и ударили всею ротой на неприятеля, я, значит, первым спрыгнул в ихний окоп и самого фельдфебеля положил прикладом на месте.
Все ахнули и пододвинулись поближе к рассказчику.
— Второй орденский знак, — продолжал Митя, — даден за танк под деревней Венеглово. Лежим мы в окопах, а он прямо на нас прет. «Корыхалов! — кричат мне ребята. — Не подкачай!» А я уж приложился. Раз! Другой! А он всё лезет да лезет. Схватил я тогда связку гранат и со всего размаха ему под брюхо. Рвануло так, что земля вкось пошла. И вижу: осел танк на левый бок, а гусеницей, словно лапой, землю скребет. И ни с места. Дым оттуда клубом до самого неба. Ну, думаю, ловко, в самую точку!
Слушатели вздохнули восхищенно, а Митя вновь обратился к деду, уже переходя на тон снисходительно-небрежный:
— А третья награда за то, что о прошлой осени привел я «языка» подполковнику Савельеву. Из разведки я этого немца почитай километра три волоком тащил.
Дед Степа опустил бороду на грудь и крякнул одобрительно. Рука его потянулась за стаканом.
— Ну и Митя! Герой-парень! Выпьем за героя!
И снова пошли стукать стаканчики, и снова загудели, зашумели вокруг голоса. Кто-то крикнул «ура!». Митя первый покрыл общий гул молодым и звонким голосом, от которого зазвенело в ушах. Его обступили, обнимали, хлопали по плечу. А он, раскрасневшийся, расплескивая водку, отвечал на объятия и пытался еще сказать что-то, но уже никто не слушал друг друга. Тихо кружилась родная изба, и как сквозь туман видел он где-то там, за обступившей его родней, сияющее восторгом милое веснушчатое Дашино лицо со вздернутым носиком и испуганно-счастливыми, чуть-чуть раскосыми глазами…
Едва только задело утреннее солнце верхушку старой, в незапамятные времена посаженной березы, как Митя уже был на ногах.
Он старательно увязывал вещевой мешок, доверху набитый деревенскими гостинцами, а мать раздувала в сенях самовар и, всхлипывая потихоньку, каждый раз отворачивалась, чтобы не заметили из избы.
За стол сели молча, торжественно, и почти никто не притронулся к горке еще ночью напеченных калиток. Санчутка прижалась худеньким плечиком к брату и то и дело потрагивала его за рукав, словно не решаясь сказать ему что-то особенно любопытное, занимательное для них обоих. Ее острый смешливый носик был трогательно печален, но в глазах то и дело вспыхивало всегдашнее неудержимое веселье.
А сам герой сидел строго и, приличия ради, прихлебывал чай из стакана, держа его на весу, словно желая показать, что человек торопится в долгую дорогу и что некогда ему терять попусту время.
Провожали Митю всей деревней. Он, как и вчера, шел серединой улицы, молодцеватым, почти строевым шагом, лихо относя руку, окруженный бабами и ребятишками, забегавшими вперед, чтобы еще раз заглянуть на его сияющую грудь. Вкусно хрустели под его сапогами подмерзшие за ночь лужицы. Солнце охватило уже полполя, и длинные тени березок перерезали дорогу.
За околицей народ стал понемногу отставать. Митя всем жал руки, толкал под бок смеющихся, закутанных в платки девок, крепко прижал к груди мать, торопливо чмокнул в щеку внезапно застеснявшуюся Санчутку. Ему не хотелось долгих проводов, потому что он в последнюю минуту боялся не то чтобы потерять собственное достоинство, а, говоря попросту, пустить мальчишескую слезу. Уж и так что-то горькое подступало ему к горлу, и он сердито похлестывал прутиком по сверкающим голенищам. Даша — из приличия и стыдливости — давно уже отстала от провожающих и только тоскливо смотрела ему вслед с родного порога. Вот уже позади деревня, вот уже едва различимы белый платок матери да синее платье сестренки у крайней избы. Солнце ползет всё выше и выше своей голубой дорогой, и утренняя свежесть наливает грудь.