Выбрать главу

Митя один в поле, и рядом с ним только бодро ковыляющий дед Степа. Он жадно на ходу затягивается самокруткой и широко, тоже по-солдатски, отбрасывает руку.

Вот и перекресток, где расходятся дороги.

Остановились у низкого кустарника и закрутили по последней. Митя высыпал остатки табака в широкий дедов кисет. С минуту постоял он молча, поглядел на лежащее в ложбине Сугорово и, вздохнув, привычным движением плеча поправил мешок. Потом широко обнял Степу и, не оглядываясь, зашагал по пригорку.

— Митя, Митя! — услышал он за собой и остановился. Дед догонял его. — Слушай, Митюха, — сказал он, старчески задыхаясь, — слушай, что я тебе скажу, — и тронул узловатым пальцем один из значков, сверкающих на Митиной гимнастерке. — Ты вот что, парень. Это самое сними потихонечку. Оставь только то, что тебе полагается, а лишнего не вешай. Думаешь, мы тут в лесу живём и не знаем, что к чему? Мы уж так, не хотели тебе праздника портить. Право, сними, по дружбе тебе говорю. — И дед сморщил лицо в лукавой стариковской усмешке.

У Мити перехватило дыхание. Густая и жгучая краска залила его затылок. Ничего не отвечая, он потупился и прибавил шагу.

Шел он, с трудом преодолевая внезапную тяжесть, и уже не слышал больше свежего, пахнущего землей ветра, запаха размытых оврагов. Он нигде не присел отдохнуть, ни разу не свернул самокрутки и без всякого сожаления поглядывал на забрызганные грязью голенища.

Пришел в себя Корыхалов только в Тихвине, на вокзале, в суете и сутолоке посадки, да и то всю дорогу был неразговорчив и думал только о том, как бы поскорее добраться до места.

Осенью, когда уже похрустывали заморозки, а на деревенских березах жалко трепыхалась последняя пожухлая листва, деду Степе Телепанову принесли письмо.

Он не спеша развернул помятый треугольничек и хозяйственно разгладил его на колене. Потом надел на нос большие, перевязанные веревочкой очки и, тихо шевеля губами, начал вслух читать неожиданное послание:

— «Здравствуйте, дедушка Степан Матвеевич! Выпускаю вам письмо с фронта и желаю вам здоровья и благополучной жизни в героическом тылу. О себе скоро отпишу подробно мамаше, у которой узнаете про нашу военную жизнь, как мы бьем врага и получаем благодарность по радио, — может, слышали от 14 июля сего года, а также в августе, 21-го числа.

А пишу вам из госпиталя, где дела мои идут на поправку, так что скоро будем обратно в свою гвардейскую часть.

И между прочим хочу вам сказать, Степан Матвеевич, что получена на меня награда, медаль „За отвагу“. А еще летом даден мне орден „Красная Звезда“ — так что можно ехать домой в отпуск, теперь уже по-настоящему и как полагается после тяжелого ранения.

А чтобы не было вам сомненья, прикладываю нашу фронтовую газетку, где всё подробно про меня прописано, как всё это дело и было.

А про мое ранение вы мамаше лучше не сказывайте, как я сейчас уже на ногах и готов опять бить заклятого врага.

С гвардейским приветом известный вам Дмитрий Корыхалов».

Дед Степа сложил письмо и торопливо стал натягивать полушубок, от волнения никак не попадая в рукава.

И он уже не удивлялся тому, что Митя ему первому сообщил эти новости.

Индивидуальный пакет

Пчельников черпанул ложкой янтарно-золотистую дымящуюся жижу, блаженно зажмурил глаза и, по-тараканьи шевельнув выцветшими усами, сделал первый глоток. Четверо бойцов, сидевших вокруг котелка, смотрели на Пчельникова с нескрываемым любопытством. По лицу сержанта прошла легкая гримаса недоумения и недоверчивости. Задумавшись на минуту, он решительно сплюнул в сторону, вытер колючие усы и, презрительно сощурив глаза, сказал Васькову, стараясь казаться спокойным:

— Эх, парень! Загубил ты и утятину, и картошку! Зря я дичь стрелял. Нечего тебе было лезть в повара, когда ты, можно сказать, ни уха ни рыла в этом не понимаешь.

Васьков, крепкий, крутоголовый парень, с острыми серыми глазками, беспокойно заерзал на месте. Его оттопыренные уши заметно покраснели.