— А такую штучку видел? А ето што?
Файвка еще долго бы брел за Хацкелем-десятским. Но тут он подошел к канаве посреди рынка, по которой стекала вся грязь ярмарки, и наткнулся на новую сцену. Лежит себе, растянувшись посреди канавы, почтенный старый мужик, только седая острая бородка и бледно-желтый нос торчат из-под глубокой барашковой шапки. Нижняя половина тела тонет в грязи. Жидкий лошадиный навоз достает до ушей и до середины лаптей. Глаза плотно закрыты. Беззубый рот открыт… Мужик мертвецки пьян. За его головой на цыпочках раскачивается мужик помоложе. Его колени разъезжаются, кажется, он вот-вот запляшет вприсядку… Молодой тащит старого за оба уха. Тащит, но не может приподнять. Уши выскальзывают, и голова — плюх! — снова падает в грязь. Молодой тоже изрядно пьян. Глаза у него полуприкрыты. Но знать-то он знает, что в канаве лежит не просто так чья-то голова, это голова его папаши. Он снова пробует тянуть отца за уши и при этом обращается к нему голосом, дрожащим от почтительности, жалости и пьянства:
— Тятько, а, тятько? Пидём ето домой… ето! А, тятько?
А старик отвечает ему с закрытыми глазами, с глубоким и горестным чувством, он, кажется, совсем отчаялся… Воркует, как голубь, из грязи. Вот уж действительно, керахем ов ал-бонем[159]:
— Сынок, а, сынок! Бери нож, режь меня!.. Режь меня…
Становится дорогой сыночек от такой нежной просьбы чуть ли не убийцей. Скрипит зубами. Хватает отца с пьяной яростью за остроконечную седую бороденку, за нос, за уши:
— Дамо-ой, ета! Коли б тобя фра-анци!
За всю свою жизнь Файвка не видел, чтобы таким способом чтили отца. Вот это комедия! Но, как назло, ее не дали сыграть до конца… Черт принес Хацкеля-десятского с его бляхой. Он тут как тут, наводит порядок. Взбесившийся пьяный сын получает от него такой удар по затылку, что с катушек долой, и растягивается поверх своего папаши, сапогами тому прямо в бороду и в лицо. Крестьянин, только что мнивший себя жертвенным быком, чувствует свалившегося на него сына и вдруг приходит в себя. В руке у сына ему мерещится нож, и он испускает дикий крик:
— Ка-ра-ул!
Со всех сторон сбегаются крестьяне с кнутовищами:
— Что такое? Кто такой?..
А Хацкель стоит между тем совершенно спокойно, грудь колесом, тычет своим коротким пальцем в медную бляху и цедит сквозь полуоткрытый рот страшным голосом:
— А ето што, а?
Сбежавшиеся было мужики мертвеют и разбегаются по сторонам.
Квасу ему захотелось!
пер. В.Федченко
Файвке стало очевидно, что на ярмарке Хацкель-десятский слишком уж лезет в чужие дела и пытается навести свои порядки: это нужно, а этого не нужно.
Например, он, Файвка, всегда любил смотреть, как дерутся петухи: как они взъерошивают перья на шее, залихватски, на казацкий манер, закидывают на сторону красные гребешки и меряют друг друга косыми презрительными взглядами сверху вниз, потом снизу вверх. Один будто говорит: «Видали мы таких задавак!» А другой думает: «В гробу я тебя видал!» Так позадираются они несколько раз кряду, а потом у одного желчь взыграет, и он как набросится со злобным квохтаньем на своего врага. Но второму петуху тоже палец в рот не клади, он как подпрыгнет еще выше, как навострит шпоры. Так и подлетают они друг против друга, как на качелях. Гребешки посинели, клювы разинуты, с взъерошенных загривков летят перья. И только петухи раздухарятся, только начнется настоящая схватка — прибегает еврейка… Непременно прибегает еврейка в фартуке. Петушиные пупки и печенки она жарит совершенно спокойно, но вынести петушиную драку не может никак, бедняжка. Как взмахнет фартуком, как разорется: «Кыш-кыш!..» И конец представлению!