На улице я все же полез к Маринке целоваться. На прощание, раз уж так… Она не сопротивлялась, а все-таки понял, что этого ей совершенно не надо. Пьяно стал уверять, что Мишка Резунов вовсе не стоит ее — да выеденного яйца он не стоит! — ведь такой же фальшиво-никудышный поэт, как и экстрасенс, потому, мол, абсолютно не заслуживает он Маринкиной любви, зря она унизительно смирилась с его пошлой ролью «приходящего отца».
— Был бы ты, Костя, трезвый — дала бы в морду, — чуть ли не спокойно и, уж точно, веско сказала Маринка. — Я ошиблась: любить ты не можешь. Мне жаль тебя, Костик!
Чмокнула в щеку и укатила вместе с Жоркой в подвернувшемся все-таки почти пустом троллейбусе: им по пути…
Проснулся я от яркого света и холода. Оказалось, оставил открытой форточку в номере. Как добирался до гостиницы — не помню, хотя голова вроде не трещит… Глянул на часы и понял, что начало сегодняшних занятий «драматургического шабаша» я уже проспал.
И никто ведь не подумал меня разбудить.
Кому я нужен, господи!..
Вот и мне — никто… Да какого черта мне на этом «шабаше» теперь делать! Финита ля комедия!
Достать бы сегодня билеты да улететь. Домой…
Вспомнил все же, что до гостиницы добирался пешком: транспорт уже не ходил, а на такси тратиться — «много чести для такого ничтожества!..» Так и думал. И вышагивал мрачно по чужому городу. К чужому «дому»… Вернувшись в гостиницу, боялся не уснуть — мысли замучат!.. Но едва коснулся щекой подушки — в трясину сна ушел с концами. Ни Лот, ни Назон, ни вечно спорящие голоса моих незримых Я не потревожили меня. И проснулся ведь не с больной головой, чего в последнее время после застолий практически не бывало. Значит, не зря все же лечила меня ведьмачка Маринка.
Голова, можно сказать, ясная, а вот на душе пакостно. И чертовски холодно. Но подниматься, закрывать форточку не хотелось. Одно в голове: «Это надо же, за два дня две женщины, не сговариваясь, сказали мне, что любить я не способен!.. Почему? С чего это? Неужто правы они? Если так — то, с учетом посредственности и даже бездарности моей, дальнейшее существование почти сорокалетнего Константина, до сих пор инфантильно именующего себя Костей, становится попросту бессмысленным…»
Еще думал: одиночество это и оттого, что так далека от меня Елена. Не в километраже дело!.. Никто никогда, похоже, не любил мои стихи, вообще то, что пишу я, и никогда не полюбит… А как смотрела на «пятикнижника» та «девочка с персиками»! Чем же он такой восторг заслужил?..
Поднял с пола его «пятикнижие». Открыл наугад: ничего вроде стоящего — стилизация под японскую миниатюру (кажется, такое трехстишие называется хокку… или танка… лень вспоминать), только вот морда у тебя не японская, любезный Игореша, и душа тоже…
Перелистнул — и вдруг мороз по шкуре прошел. Прочитал сперва глазами, потом сердцем:
Вот это «японец», однако! Вот это «комсомольский функционер»!.. Я скорей перелистал книжку к началу и увидал посвящение: «Светлой памяти дорогой жены Ольги». Мурашки побежали вдоль позвоночника — так реагирую всегда на настоящее, будь то музыка, живопись или поэзия…
Вспомнил Блока: «Жизнь приобретает цену только тогда, если вы полюбите кого-нибудь больше своей жизни». Вот и прочел с воспоминанием этим:
Расплылись в глазах строчки — это слезы вдруг навернулись. А с ними и радость вдруг ворохнулась во мне: может быть, не так уж я плох, не так ничтожен, если плакать еще способен!
Сознавал, что не мастерством вовсе, не отточенностью или изысканностью зацепляют меня так строчки Игоря. Просто созвучны душе, просто восприятие мое нынче так обострено… «Просто»? Да! В настоящем и простота настоящая. Черт побери! А ведь «профессиональный писательский корпус» этого овеянного былой поэтической славой города держит Егорова за придурка!.. Да и приятели из так называемого «молодняка», хоть и не зло вовсе, но все же иронизируют, говоря о его «пятикнижии»…
Я понял, Игорь, почему ты и прозу свою называешь стихами. А как еще назвать такое твое произведение из одной строки? Она, строка эта, в книжке твоей обычным шрифтом набрана, а мне крупняком выделить хочется: ДЛЯ МИРАЖА НУЖНА ПУСТЫНЯ…