— Не плачь, Федя, ведь я пошутил, — скажет Кисель, и Федька-Мухомор успокоится.
Меня ребята любили за то, что я им пересказывал сказки Пушкина и читал стихотворения, выученные на память.
Если бы не случай, резко изменивший мою жизнь, я два года пробыл бы в подвале, потом сделался бы подручным приказчика и к восемнадцати годам стал бы продавцом.
Однажды я взял большой медный чайник и пошел из магазина через дорогу в чайную за кипятком.
На противоположной стороне переулка, на панели, меня остановил мужчина, отвел в сторону, дал мне пятьдесят копеек и спросил:
— Ты из подвала?
— Да, — ответил я.
— А вас там не бьют приказчики?
— Нет, — говорю, — не бьют.
— А чем кормят?
— Щи, суп, каша.
Он похлопал меня по плечу и ушел.
Я принес кипяток, и хотел уже спускаться в подвал, но старший приказчик отвел меня в угол и стал расспрашивать, о чем я разговаривал с человеком на улице. Через остекленную дверь магазина он видел нас.
Я рассказал все, как было, и даже показал пятьдесят копеек.
Дня через три меня вызвали в контору к хозяину. Он сидел за столом, красный, вспотевший, ворот рубашки у него был расстегнут. Старший приказчик что-то говорил ему, а бухгалтер, растерянный и бледный, стоял рядом.
— Разве тебя бил кто-нибудь? — спросил хозяин.
— Нет, не бил! — ответил я.
— Кормят тебя? Ты сытый? — прошипел бухгалтер.
Не понимая, чего он от меня хочет, я заплакал и сказал, что кормят хорошо: щи и каша.
— А за что же тебе дали полтинник? — закричал вдруг хозяин, но осекся и, словно проглотив что-то застрявшее в горле, тихо сказал:
— Гнать нельзя! — и махнул рукой.
Я хотел идти в подвал, но бухгалтер велел мне подождать в кладовой, где хранились папки с документами, связанные веревками. Я вошел туда и присел на стул.
Через несколько минут в кладовку вошел бухгалтер, прикрыл дверь и спросил:
— Так ты зачем врал, что тебя бьют и не кормят?
— Не врал ни словечка! — воскликнул я.
— И не знаешь, за что тебе дали полтинник?
— Не знаю!
Тогда он схватил веревку и стал ею стегать меня по голове и плечам.
Бил он меня долго, пока не начал задыхаться от усталости, а потом бросил веревку и ушел.
Я стал поправлять повалившуюся стопу бумаг и увидел на полу блестящую запонку.
Вошел бухгалтер и начал осматривать пол. Я подал ему запонку.
Он долго молча глядел на меня, потом достал бумажник и дал мне три рубля.
На голове и на шее у меня были рубцы, ссадины, но я на них не обращал внимания. Я чувствовал тяжесть в груди и сильно страдал оттого, что не знал, за что меня били.
«Гнать нельзя», — вспомнил я слова хозяина, подумал, что теперь будет еще хуже, и решил бежать. В подвал я больше не спустился, а пошел на квартиру, быстро сложил свои пожитки в фанерный сундучок и пешком отправился домой.
Пришел я к себе за Московскую заставу уже вечером. На кухне горела керосиновая лампа. На табуретке у порога сидел Уткин и читал газету. У плиты стояла мать. Из угла, из-за ситцевой занавески, выглядывала старуха Максимовна.
— А вот и сам купец Золотов, — крикнул Уткин. — А мы как раз о вас вспоминали. Вот… — и громко прочел заметку о том, как в знаменитом торговом доме Золотова ученики-мальчики заживо погребены в подвале, как их избивают и не кормят и что там в складах — подвалах и магазинах — гуляют несметные полчища крыс…
И тут только я понял, в чем меня обвиняли: они подумали, что это я рассказал мужчине о подвалах и крысах и за это получил пятьдесят копеек.
Мама, ни о чем меня не расспрашивая, опять расстилала на сундуке старую шубу.
Раздеваясь, я достал из кармана деньги.
— Вот, — сказал я, — возьми, три рубля дал мне бухгалтер за то, что я ему бумаги в пачки связывал, а пятьдесят копеек дал какой-то барин. — Скрыл я этот позор даже от матери.
Так кончилось мое учение в торговом доме Золотова.
Все мои сверстники мальчишки учились, кто у сапожника, кто у слесаря, у портного, и только я, после неудачи у купца Золотова, все еще ничем не занимался.
Но вот однажды мать пришла с работы от каких-то господ с запиской. Их знакомому часовщику требовался ученик. Я обрадовался, и мы поехали на другой конец города, к Финляндскому вокзалу.
В переулке мы прочитали вывеску «Ремонт часов», поглядели в окно на большие бронзовые часы, на маленькие часики, лежавшие на черном бархате, и вошли в мастерскую.
Люди, что прислали нас, как видно, были хорошими знакомыми часовщика. Прочтя записку, он подал маме стул, а меня погладил по голове.