Выбрать главу

Валерий Алексеев

Школа одаренных переростков

Фантастическая повесть

(первая публикация — сборник "Разноцветные континенты", Москва, 1981, под названием "Проект АЦ")

1

Эта история началась в конце сентября. Кажется, во вторник.

Точно, в начале недели, потому что наша классная руководительница Ольга Максимовна (подпольная кличка Максюта) со вздохом сказала:

— Хорошо неделька началась.

Но не в понедельник: по понедельникам мамин киоск закрыт, а в тот день она была на работе.

Мама была на работе, обед меня не ждал, я шел из школы не спеша, и на душе у меня было скверно.

Я получил вензель по алгебре.

Вензель — так у нас в городе называют обыкновенную двойку.

Но дело было даже не в вензеле: за свою недолгую жизнь я нахватал их не меньше двухсот и успел притерпеться.

Про таких, как я, героев труда в нашей школе говорят:

— Парень бравый, вся грудь в вензелях.

Правда, это была первая двойка в новом журнале за восьмой класс: как сказала Ольга Максимовна, состоялось открытие сезона.

Бедную Максюту это обстоятельство расстроило больше, чем меня. Она не понимала (или не хотела понимать), что рано или поздно это должно было случиться: журнал без вензелей — миф учителей. В таком журнале и пончики (в смысле пятерки) будут выглядеть подозрительно: филькина грамота, а не журнал.

Настроение мне испортила не столько двойка, сколько сама Максюта.

— Ты забываешь, Алёша, что тебя перевели условно: сделали снисхождение.

Так и врубила, открытым текстом. Ладно бы наедине, а то во время урока, при всех.

Я не нуждался ни в каких снисхождениях: я не был ни дебилом, ни эпилептиком, а вензеля получал только потому, что слишком много запустил — начиная с шестого класса, когда от нас с мамой начал уходить отец.

Я говорю „начал уходить”, потому что по-другому не скажешь: в первый год отец уходил редко и ненадолго, на следующий год — часто и надолго, пока не ушел насовсем, да и то не окончательно: даже после развода продолжал навещать нас по законy, хотя лучше бы ему этого не делать.

Вот и вышло, что два года мне было совершенно не до занятий: мама плакала, и мне приходилось то мирить ее с отцом, то уговаривать, что всё обойдется, без него проживем.

Во всех этих делах я держал сторону матери: отец в другую жизнь меня с собой не звал, а мама в этой жизни от меня не отказывалась, за что я, конечно, был ей благодарен.

Хотя, если правду сказать, оба они замучили меня своими страданиями: то один изливает душу, то другая, то вместе, наперебой, с попреками, угрозами, с подробностями, которые мне и знать-то не положено… как будто я не общий их ребенок, а сосед-старичок.

Я никому не рассказывал о своих семейных делах (еще чего!) и маме запретил, но, видно, бабушки и дедушки из родительского комитета дознались и попросили учителей „оказать бедному мальчику снисхождение”.

Обиднее всего было то, что два года школа толковала обо всем этом за моей спиной и только сейчас Максюта по молодости проговорилась. Она, конечно, тут же спохватилась, покраснела, но я не подал виду, что это меня задело. Наоборот, мне стало ее жалко: ляпнул человек, не подумав, а теперь будет мучиться.

Я прикинулся беспросветным и сказал:

— Ну и что? Обратно всё равно не переведут.

И Максюта успокоилась.

Зато у меня теперь не оставалось выхода: я должен был немедленно, сегодня или завтра, перейти в другую школу, где обо мне ничего не знают и не станут жалеть.

2

Стоял хороший теплый сентябрь, деревья еще не успели пожелтеть, и всё вокруг — тротуары, мостовая, стены домов — было сухое и прогретое.

Мне до смерти хотелось уехать куда-нибудь подальше (хорошо бы во Владивосток), но на дальнюю дорогу нужны были деньги, а денег у нас с мамой не имелось.

Лишних, по крайней мере: всё было рассчитано до копеечки.

И тут мне на глаза попалось это объявление.

Вид у него был несерьезный: висело оно, косо прилепленное к фонарному столбу, хотя и напечатано было в типографии, даже в два цвета, красными и синими буквами.

Спешить мне было некуда, поэтому я читал все объявления и афиши, которые попадались по дороге.

„Объявляется прием учащихся шестых-восьмых классов в спецшколу-интернат для одаренных переростков „Инкубатор“. Живописные места, санаторный режим, бесплатное питание, общеобразовательная подготовка в рамках десятилетки, уклон по выбору учащихся, обучение под наблюдением психологов. Обращаться по телефону…”

В другое время я бы и внимания не обратил на эту бумажку: мало ли куда приглашают, и на сбор лекарственных трав, и на лесоповал, — но в тот день я как раз обдумывал, куда деваться, а кроме того, меня зацепили слова насчет „одаренных переростков”.

Переростком я как раз был самым настоящим, поскольку в школу пошел поздно, да еще в шестом классе сидел два года, но до сих пор меня никто переростком не называл, разве что родители, когда начинали ссориться. Там на меня плюхи сыпались с обеих сторон:

— Весь в тебя, такой же слабоумный!

— Нет, в тебя, такой же злой!

Слабоумный и злой. А они, значит, мудрые и добрые.

Я потоптался возле столба, перечитал объявление раз, наверное, десять.

„Уклон по выбору” — это мне было понятно, но насчет наблюдения психологов — не понравилось. И потом, название… „Инкубатор“. Почему „Инкубатор“? Смутные мысли вызывало это слово: то ли колония строгого режима для трудновоспитуемых, то ли секретный центр садистских экспериментов над живыми детьми.

Но на всякий случай я решил отлепить объявление и захватить его домой, чтобы изучить на досуге, а заодно и маме показать.

К моему удивлению, листок отлепился очень легко: видно, не успел еще присохнуть. Я приклеил его к учебнику истории (с внутренней стороны обложки, естественно) — и тут заметил, что на противоположном углу стоит и наблюдает за мной Чиполлино.

Чиполлино был парень с нашего двора. Собственно, его звали Венька, но он учился в спецшколе с итальянским языком, при этом был кругленький, толстый и не обижался, когда его называли Чиполлино — или попросту Чип.

По-итальянски он болтал довольно быстро, да это и не удивительно: его отец, известный журналист-международник Аркадий Навруцкий, знал, наверно, тридцать языков, в том числе готтентотский язык кь¥са, наполовину состоящий из щелканья и свиста. Даже название этого языка по буквам не прочитаешь, вместо кь надо щелкнуть языком: щёлк-¥са. Чип водил к себе ребят со двора послушать, как отец говорит на кьоса, и отец никогда не отказывался: щелкал и свистел, у него это получалось очень лихо.

Я и сам ходил на такой сеанс, хотя, честно говоря, не понимаю до сих пор, за каким лядом Чип отвлекал своего родителя от нелегкого журналистского труда и почему отец ни разу не послал незваных гостей куда подальше.

Наверно, отец и сын выполняли вместе какую-то важную просветительную работу.

Мне этот птичий язык в душу запал: снилось даже иногда, что иду я по широкой желтой саванне и заливаюсь соловьем на языке кьоса.

— Привет, Лёха! — крикнул мне Чиполлино. — Что это ты там делаешь?

Он не хотел подходить ко мне ближе, потому что неделю назад зажулил у меня марку Бурунди и, видимо, боялся, что я начну выяснять отношения.

Настроение у меня как-то сразу поднялось, я перешел на другую сторону и протянул Чипу руку.

— Да вот, понимаешь ли, — сказал я как можно небрежнее, — перехожу в спецшколу.

— В языковую? — спросил Чип, и по лицу его видно было, что он мне не верит.

— Да нет, в научно-перспективную, — ответил я, не моргнув и глазом, хотя в объявлении ничего подобного написано не было.

— Ну что ж, дело хорошее, — солидно сказал Чип. — Но там, наверно, конкурс обалденный. Плюс еще блат.

— Поглядим, — ответил я, и мы пошли вместе к дому.

О Бурунди я ему не стал напоминать: мелочи жизни.