Выбрать главу

— Пойдемте. Я проведу вас…

По дороге она то убыстряла шаг, то почти останавливалась и все поглядывала на меня, желая, по-видимому, о чем-то спросить меня и боясь спросить. Наконец, не выдержала, взяла меня за рукав и с чрезвычайной осторожностью пренаивно спросила, трепеща:

— Вы, наверно, хотите его арестовать?

— Нет, нет! — поспешил я успокоить беднягу и невольно улыбнулся приветливей, чем следует чекисту.

Тогда она стремительно бросилась вперед, я едва поспевал за нею. В кабинет она вошла одна и тотчас вернулась за мной. Предупрежденный ею, но еще взволнованный, стоял за письменным столом среднего роста старичок-директор. Стоял навытяжку. Мне он показался милым добряком почему-то.

Не знаю, расслышал ли он мое приветствие, — я поспешил ему на помощь и быстро-быстро изложил цель моего визита. Полумертвый от страха, директор обрадовался, как ребенок.

— Садитесь, садитесь… А я думал… Простите, пожалуйста…

Вошла секретарша. Она явно подслушивала там, за дверью, и была рада не меньше старика. Сразу сделалась деловитой и толковой, принесла списки персонала института, заготовленные для подписки, сбегала за секретарем институтской парторганизации (я запомнил его фамилию — Овчаренко). Мария Ивановна (секретарша) напомнила, что через 20 минут начнется собрание, и мы двинулись.

Зал встретил нас аплодисментами, что не удивило меня. Директор втянул меня за руку на трибуну. Мы расселись за столом президиума. Открывая собрание, директор отрекомендовал меня как представителя обкома партии и не забыл упомянуть, что я из школы НКВД. Надо полагать, что каждый из присутствующих учел сие обстоятельство. Как всегда, много было ораторов. Выступил и я — с умильной просьбой дать государству взаймы.

Когда стали подходить, чтобы приложить руку, я посматривал на «работу» добровольных, а может быть, и нанятых помогал: они старались вовсю, уговаривая, подзадоривая и воздействуя на «сознательность».

Первым взял ручку директор.

— На полуторамесячное, товарищ директор, не меньше ведь? — сунулся к нему Овчаренко, и директор, с окаменевшим лицом и заблестевшими глазами, подмахнул полуторное жалованье.

Теперь уже и другим трудновато было уклониться от полуторного. Я избегал встретиться с кем-либо взглядом — мне жалко было этих людей, потому что служащие и вообще интеллигенция в СССР почти нищенствует. Я избегал глядеть в глаза людям, но они, наоборот, ловили мой взгляд, и я видел: «Я лояльный, я преданный, я подпишусь!..»

Меньше месячного никто не дал. Принцип демократии по-советски был выдержан целиком.

УЧИМСЯ ДОБИВАТЬ

В первых числах июля мы слушали лектора, работающего в Харьковском военном округе. Лекция представляла собой подробный доклад о Польше. Рассматривались границы русских владений царского времени, этнография, подчеркивалось «ужасное» положение белорусов и украинцев, живущих там, на «захваченной» поляками земле, и, конечно, все сводилось к тому, что «наши братья по крови» ждут освобождения, освободить их можем только мы, час освобождения близок, советское правительство болеет душой за угнетенных западных украинцев и белорусов и крепко задумалось над тем, как организовать им помощь.

Через очень короткий промежуток времени — второй лектор, из управления НКВД. Его темой были действия польской разведки, хотя коснулся он и разведывательной работы других государств. Приведя несколько примеров работы иностранной разведки в СССР, он говорил о необходимости контрразведки, и вот тут стало нам совершенно ясно, что готовится акция против Польши, так как главный удар в обрисовке методов и организации нашей контрразведки был сделан на том, как бороться именно с польской агентурой. Панегирик в честь непобедимой Красной Армии укрепил нас в нашей догадке: жди войны. Мы вскоре обратили внимание на форсированный переучет военнообязанных, проводимый райвоенкоматами. Вдруг пошли призывы на переподготовку в территориальные части — это было скрытой мобилизацией.

Нас опять стали поднимать по тревоге — к делу и без дела. Если к делу, то мы оцепляли вокзал во время следования эшелонов мобилизованных или при прохождении поездов с огнеприпасами, продовольствием и т. п. Население тоже видело уже — война! На площадях застревали почему-то танки, орудия, и их покрывали брезентом, будто брезент мог обмануть харьковчан, понимавших, что танкам и орудиям ни к чему торчать в ненадлежащих местах, а понижение уровня продовольственного снабжения граждан Харькова говорило о многом и — полным голосом.

Наконец, мобилизация стала проводиться открыто. Курсантов отэкзаменовали в обкоме партии и квалифицировали как политруков, взяв на особый пока учет.

1 сентября все население СССР узнало о переходе немцами польской границы, кажется, сразу в восьми пунктах. Англия и Франция объявили Германии войну 3 сентября. К 16-му с Польшей было покончено. Только тогда разгадали советские граждане смысл и цель визита Риббентропа в Москву, а также смысл и тайные цели взаимообязательств нацистской Германии и большевистского СССР. Все более свободно стали говорить о противоестественности братания нацистов с коммунистами, и население ждало: что же дальше?

Между тем райкомы партии, горсоветы и райсоветы работали круглые сутки. НКВД и милиция были переведены на казарменное положение, жилищные управления ввели ночные дежурства жильцов, по городу бродили патрули, осодмильцы (члены Общества содействия милиции) были призваны к несению подсобной службы — разносили повестки о явке в военкомат и т. д. Мобилизованными забили весь город — пришлось выселять жителей из подходящих для военных нужд домов и вселять их в без того уплотненные квартиры других жителей. Мобилизованные были сразу же отгорожены от всего мира, и запаздывавшие попадали под суд. Творилось что-то невообразимое — многие не смогли проститься с семьями, а между тем сидели в какой-нибудь школе или в гараже, ничем не занятые, полуголодные, небритые, грязные. Один из немногих уцелевших храмов (на Лысой горе) взяли под склад фуража, еврейскую синагогу (на Пушкинской улице) забили мобилизованными, а площадь перед нею стала конным двором.

То и дело перегоняли людей, пестро и неряшливо одетых, усталых и безучастных. Это были либо мобилизованные, либо арестанты. Различали их по направлению маршрута — если на запад, то это вояки, а на восток, то, скорее, — репрессируемые. В известной мере так оно и было.

Удар в спину разгромленной немцами польской армии население иначе не восприняло как чудовищную подлость. Агитация и пропаганда не убедили никого в справедливости подлого поступка, как не убедила и правительственная декларация, сообщавшая о приказе перейти границу. Беспокоила всех мысль о возможном столкновении с германской армией, но 23 сентября был подписан договор о границах, иначе говоря, — о разделе Польши. Тогда-то и появился анекдот: «Протянем угнетенным народам руку братской помощи, а ноги они сами после этого протянут».

В этом положении оказались западные белорусы и украинцы.

Славы Красная Армия в польском походе не добыла. В обессиленную Польшу ввалилась армия, наполовину схожая с ордой. Лишь кое-где остатки польской армии оказали гневное, благородное сопротивление. На восток шли эшелоны пленных. Их не кормили, их обманывали, над ними смеялись. Нашлись негодяи и среди гражданского населения — эти бесчеловечные люди толкались на железнодорожных путях, чтобы подбираться к вагонам и за каравай хлеба, за банку дрянных консервов брать у пленников часы, кольца, полноценные польские злотые (их «покупали» по дешевке на советские рубли). На территорию, отошедшую к СССР, хлынули спекулянты высокого ранга: пропагандисты, писатели, спортсмены и т. п. Про бывшего графа Алексея Толстого рассказывали, что он спешно закупил во Львове все лучшие уники в антикварных магазинах. Жены красных командиров бросились по магазинам занятых городов и вырядились в пеньюары. Смешное и позорное сопутствовало насилию: сразу вскрылась советская нищета, постоянная скудость и непреоборимая жажда все забрать, всем воспользоваться.