— Кто же это может быть? — в раздумье проговорил Норкин.
— Черт его разберет! Наклоняется всё время! — разозлился Селиванов.
Он злился на моряка за то, что тот наклонялся и не давал возможности рассмотреть себя, а еще больше — на то, что знал, был уверен, что сам бы не смог сделать ничего подобного. Леня и здесь, в блиндаже, вздрагивал при каждом взрыве.
— Та це наш комиссар! — крикнул Омельченко, не отрываясь от бинокля.
— А ну, дай бинокль! — сказал Селиванов и протянул руку.
Пальцы его нетерпеливо шевелились, словно ощупывали что-то. Омельченко неохотно вложил в них бинокль, с минуту на его лице была заметна обида, а потом оно просветлело, и, сняв чехол с оптического прицела снайперской винтовки, он, как ни в чем не бывало, возобновил наблюдение.
— И правда, Лебедев! — удивился Селиванов. — Вот тебе и запас! Кадровых за пояс заткнул!
Лебедев прибыл в батальон перед самым уходом его на фронт. С ним был еще один высокий, синеглазый, пожилой человек — старший политрук Ясенев. Они представились начальству, предъявили приказы о назначении комиссарами на лодки и тихо, незаметно вошли в семью подводников. На них особого внимания не обращали: у каждого было много своих дел, а к тому же прибывшие вели себя скромно, службу несли не хуже и не лучше других. Когда старшего политрука Ясенева назначили комиссаром батальона, а политрука Лебедева — комиссаром первой роты, никто не протестовал, но и не радовался.
Прошло несколько дней, и моряки привыкли к своим комиссарам, начали ценить их как людей и работников. Да и было за что. Всё время получалось как-то так, что какое бы мероприятие ни проводилось — они, словно между прочим, оказывались заводилами. Причем всё это дела» лось без шума, без суеты, будто мимоходом. Но все чувствовали: не помоги сейчас комиссар — и застопорилось бы дело, произошла бы никому не нужная задержка, а может быть, и не получилось бы так, как хотелось. И всётаки на них смотрели с сожалением!
— Вот если бы они кадровыми были! В большие люди могли бы выйти! — жалеючи, сказал кто-то, выражая думы большинства.
Почему-то многие считали, что между кадровыми командирами и командирами запаса есть огромная разница, что первый во всех отношениях на голову выше второго и что никогда не исчезнет это превосходство. Никому не приходило в голову, что Лебедев сдаст в бою, но никто и не ждал от тихого, всегда спокойного, расчетливого Лебедева «лихого» поступка.
Сейчас многие начали думать иначе. За движениями комиссара следили десятки глаз, а когда по окопам пролетел кем-то пущенный слух, что комиссар собирает цветы для убитых пулеметчиков, то еще крепче стали нити, связывающие Лебедева с ротой, стали гордиться матросы своим комиссаром.
В его поступке не было ничего выдающегося, героического, он не был продиктован необходимостью, но моряки, впервые попавшие на фронт, больше всего боялись оказаться трусами и внимательно, ревниво следили друг за другом. Из поступка Норкина, за который он получил выговор от Кулакова, многие сделали для себя правильные выводы, однако ошибка лейтенанта не уменьшила его авторитета: матросы оценили смелость и простили горячность.
А Лебедев на этот луг вышел не только за цветами. Он мог нарвать их и на глухих лесных полянах, куда вряд ли залетали фашистские мины. Другая, более важная причина вывела его сюда. Проходя по окопам, беседуя с матросами и присматриваясь к ним, Лебедев заметил, что на некоторых неожиданная гибель пулеметчиков подействовала угнетающе. Они не то чтобы струсили, а просто растерялись. И если сначала пролетавшие снаряды не производили на них никакого впечатления, то теперь стоило раздаться даже далекому, уже знакомому пофыркиванью, как люди исчезали в ячейках и сидели там, прижавшись, стараясь врасти в сырые стенки. Кто-то даже сказал: — Не иначе как вблизи корректировщик сидит!
Вот и решил Лебедев доказать, что нет здесь никакого корректировщика, а минометный обстрел — обыкновенная стрельба по площади. И срывая цветы, он видел, что своего добился: матросы не прятались в ячейки, как сурки в норы, а следили за ним и, что особенно ценно, начали по свисту и другим признакам, хорошо известным фронтовиккам, огределять примерное место падения снарядов и мин. Первый урок был усвоен, и Лебедев радовался. Норкин и Селиванов встретили Лебедева на линии окопов.
— Разве можно так, товарищ политрук! — упрекнул Селиванов.
— А что?
— Могло убить или ранить.
— Чепуха! Вы еще плохо немцев знаете, а я с ними с той войны знаком. Они упрямы и пунктуальны до глупости. Если решили идти здесь, то хоть трава не расти!.. И с обстрелом так же. Приказали стрелять по квадрату «X» — огонь! Пусть там живой души нет, а рядом полк идет — все равно будут ждать приказа от начальства, — Лебедев говорил громко, с расчетом, чтобы его слышали и матросы.
— А вдруг…
— Ничего не вдруг! — засмеялся Лебедев. — Немцев я хорошо знаю, и не будем больше говорить об этом.
Шелестя листвой, словно перешептываются деревья. Приподняв шляпками прелые листья, целое семейство сырроежек смотрит на стоящих вокруг моряков. Покачиваясь от Еетра, скрипит надломленное миной дерево. Его вершина склонилась над глубокой черной ямой, вырытой у корней. На дне ее лежат двое, завернутые в плащ-палатки. Вот на них и смотрят моряки. Падает земля с лопат. Растет холмик. Маленький холмик сырой земли. Сколько их выросло на русской земле только за эти недели?
Нет вокруг него оградки. Не стоит в изголовье ни мраморный памятник, ни столбик с красной звездочкой. Только к израненному дереву прибита дощечка с надписью: «Здесь похоронены краснофлотцы Серегин Иван Борисович и Хасанов Хамис, погибшие от рук фашистов в боях за Родину».
Пройдут года — и выцветет надпись, сравняется с землей холмик. Тонкие прутики станут деревьями, переплетутся над могилой их корни и, как сеть, прикроют людей, похороненных здесь.
Пройдут года — и придет сюда человек обрабатывать пашню или строить новый светлый город. Разорвет он сеть корней и обнаружит под ней останки тех, кто умер, спасая его счастье. Может быть, он снимет фуражку и воздвигнет мраморный памятник там, где сейчас скрипит надломленное дерево.
А может быть, и равнодушно пройдет дальше…
Но все это в будущем, а сейчас стоят вокруг могилы хмурые моряки. В изголовье ее — Ясенев. Он задумчиво смотрит на цветы, покрывшие холмик земли. Перешептываются деревья… Скрипит надломленный ствол… Стоят угрюмые моряки…
Ясенев поднял голову.
— Друзья! — разнесся по лесу его звонкий, чуть дрожащий от волнения голос. — Сегодня мы потеряли двух своих товарищей. Они, как и мы, очень хотели жить, очень любили свою Родину… Почему они погибли?.. Только потому, что фашистам стало тесно на земле! Они пришли к нам жечь! Грабить! Убивать!.. Им тесно на земле?.. Так в землю их! В землю! И поглубже зарыть, чтобы даже звери не таскали по свету их поганых костей!.. Клянусь вам, товарищи моряки, клянусь партии, что не буду думать об отдыхе, пока жив фашистский зверь! Клянусь отомстить!
Кто-то лязгнул затвором автомата.
Кулаков посмотрел по сторонам и понял, что беспечности конец, что больше никого не придется понукать, и, надев каску, пошел к окопам.
Обедать в тот день не пришлось. На дороге, покрытой лужами, которые казались голубыми от отражавшегося в них неба, уже появились дымящиеся кухни, когда прибежал запыхавшийся красноармеец и вручил Кулакову конверт. Тот вскрыл его, прочел приказ и передал Ясеневу. В минуты раздумья, решая математическую задачу или принимая ответственное решение, Кулаков обычно теребил кончик носа, и сейчас его рука тоже непроизвольно потянулась к знакомому месту.