Выбрать главу

— Рота-а-а! — крикнул Норкин, выскакивая на бруствер окопа.

Козьянский боязливо посмотрел по сторонам. И везде, куда бы он ни взглянул, вставали матросы и бежали вперед, разинув рты. Все кричали, и над полем металось лишь одно протяжное, негодующее:

— А-а-а-а… А-а-а-а…

Огонь немцев стал плотнее, пули свистели над головой, рвали, царапали землю под ногами атакующих, но те на них обращали внимания не больше, чем обращает внимания работник на пот, струящийся по его щекам.

Козьянский втянул голову в плечи и снова спрятался в своей ячейке.

Никишин, оказавшись на открытом месте, взглянул по сторонам и побежал за Лебедевым, но скоро отстал от него, свернул в сторону и теперь перед ним были только чужие мундиры, через чужие трупы перепрыгивал он, на чужое оружие ступали его ноги. Он не оглядывался, а бежал вперед, забыв про всякие «змейки» и видя перед собой только вражеские окопы.

И вот они, эти глубокие, извилистые трещины. В них копошатся люди… Они стреляют в него, в Никишина… Еще прыжок — и там!..

Присев на дне окопа, Никишин стрельнул глазами по сторонам и побежал. Ему нужен был враг, живой враг, тот самый, который только что стрелял в него. В погоне за ним Никишин готов был бежать хоть километр, но фашист сам налетел на него, выскочив из хода сообщения. Фашист бежал так стремительно, что налетел грудью на Никишина и опомнился лишь тогда, когда оказался отброшенным сильным ударом к стенке окопа. Теперь враги пристально смотрели друг на друга. В глазах фашиста — лютая ненависть, рот полуоткрыт, язык облизывает сухие, потрескавшиеся губы.

Вот немец медленно нагибается, готовясь к прыжку. Ноздри Никишина вздрагивают и от этого горбатый нос кажется еще более загнутым к подбородку, а серые глаза смотрят без злобы, но сурово, решительно. Никишин не собирался отступать, и, поняв это, немец взвизгнул, присел и бросился на него, стараясь вцепиться скрюченными пальцами в горло. Но Никишин ждал нападения, приготовился к нему, и теперь, немного отступив, ударил фашиста кулаком в челюсть. Тот сразу обмяк и сел на землю. Никишин только сейчас вспомнил про автомат, навел его на фашиста и крикнул:

— Хенхе хох! Тебе говорю, сдавайся!

Немец посмотрел на него осоловелыми глазами и невнятно пробормотал, поднимая руки:

— Русь, сдавайсь…

Никишин в тот момент не разобрался в словах немца, да и не пытался этого сделать: он видел, что противник сдается, а что бормочет при этом — не так и важно.

— За Родину! — слышит Никишин голос Лебедева,

— Вперёд! давай! — кричит уже Норкин.

— А-а-а, — несется над окопами, переваливает через них и слабеет, удаляясь к лесочку.

— Ну что я с тобой делать буду, колбаса немецкая, — чуть не плакал от обиды Никишин. — Навязался ты на мою голову! Вот и сиди, карауль тебя!

А немец по-прежнему сидел на земле и гладил рукой подбородок. И вдруг Никишина осенило: «Сдам его раненым. Те так и так в тыл потащатся!»

— Ну, ты… Вставай… Вставай! — сказал Никишин и взмахнул автоматом.

Немец посмотрел на него теперь уже ясными, как у ребенка, глазами и поднял руки.

— Тьфу, черт!.. Иди! Ком! Ком! — закричал Никишин.

Немец, побледнев и косясь на автомат Никишина, поднялся и с видом обреченного поплелся по окопу, втягивая голову в плечи.

Далеко идти не пришлось: метрах в десяти от них лежал Метелкин, стискивая в руках трофейный пулемет.

— Что случилось, Метелкин? — спросил Никишин.

Тот скрипнул зубами и показал глазами на ногу, ступня которой неестественно свободно развернулась на девяносто градусов.

— Слушай, Митя! Присмотри за комрадом? Будь другом, а?

— Ладно… Пусть сядет.

— Эй, ты!.. Садись. Садись!

Пленный не понимал или не хотел понимать и его пришлось усадить насильно. Метелкин взял автомат и повернулся к пленному лицом.

— Увижу санитаров — пришлю! — крикнул Никишин и побежал.

Долго лежал Метелкин, рассматривая своего невольного соседа, и вдруг раздался быстро приближающийся свист мины.

«Наша», — подумал Метелкин, и все исчезло. Стало удивительно хорошо, стих грохот боя, и плотное покрывало ночи закрыло ему глаза.

Сколько времени продолжалось это забытье, Метелкин не знал. Очнулся он от сильной боли. Кто-то поднимал его. Метелкин открыл глаза и тут же зажмурился. Может быть, это сон? Он снова открыл глаза… Нет, это не сон… Немецкий солдат наклонился над ним, взваливая его себе на плечи. Не тот, которого оставил ему Никишин, а другой, незнакомый. Метелкин хотел закричать, но только застонал и снова потерял сознание…

Атака батальона была такой стремительной и яростной, что немцы бежали до реки, вплавь перебрались на ее левый берег и остановились лишь в окопах, оставшихся там после недавних боев.

Моряки пробовали прорваться за ними на тот берег, но фашисты засыпали речку минами, пулями, и пришлось залечь.

— Вот здесь мы и встанем, — сказал Кулаков, залезая в яму, вырытую для него между корней обгоревшего дерева. — Что ни говори, а им трудненько будет выжить нас отсюда.

— Не ровное поле. Речка, — согласился с ним Ясенев. — Пока они не опомнились, надо бы укрепить участок.

— Правильно, дорогой мой! Правильно! Ты сходи, распорядись, а я отдышусь и тоже двинусь.

Ясенев ушел, вернее — убежал, прячась за деревья, а Кулаков огляделся по сторонам и, болезненно морщась, стянул сапог с левой ноги. Носок и портянка потемнели от крови. Кулаков засучил штанину выше колена и осмотрел икру. На ней было маленькое круглое красное пятнышко. Из него сочилась кровь.

— Ишь ведь, попали, — скорее удивленно, чем сердито пробормотал Николай Николаевич, достал бинт и перевязал ногу. — Плохо твое дело, Кулаков… Придется еще раз так бежать — отстанешь от батальона…

А речка спокойно течёт мимо расщепленных снарядами деревьев, облизывает разлохмаченные взрывом сваи моста. Желтые кувшинки и белые лилии неподвижно стоят на своих длинных стеблях. Речка как речка. Много таких речек во всех уголках русской земли. Даже названия у нее нет! Может, и было оно когда-то, да забыли его. Безымянная речка. Спокойно текла она, и самыми выдающимися событиями в жизни ее были появления оравы босоногих мальчишек. С криком и визгом бросались они в ее спокойную воду, и тогда поднимался со дна ил, расходились, набегали на берега ленивые волны, плыли к морю сорванные кувшинки.

Не знала речка, не знали и моряки, лежавшие в ямах и воронках на ее берегу, что войдет она в историю батальона, запомнится матросам на всю жизнь. Фашисты позаботились об этом.

Не успел батальон окопаться, как начался обстрел. Всё, что пришлось пережить раньше, теперь казалось детской забавой. Деревья трещали и валились, словно буря гуляла над лесом.

Вот один снаряд взорвался между корней дерева. Оно приподнялось, наклонилось вершиной и медленно рухнуло. Вершина с обломленными ветвями закрыла воронку от бомбы, и высунулась из нее матросская рука, пошевелились пальцы и закостенели, сжавшись в кулак. Может быть, звал матрос на помощь товарищей, а может быть, раздавленный деревом, прощался с ними. Вот и торчит теперь из воронки этот страшный побелевший кулак, грозя фашистам, напоминая матросам о мести, святой, справедливой мести.

Прошло около часа с тех пор, как начался обстрел, а леса уже нет. Вместо него — завал из расщепленных бревен. И вот тут фашисты пошли в атаку. Многие из них добежали до речки и даже бросились в нее, но мало кто выбрался обратно на левый берег: из воронок, из-под деревьев раздались беспощадные пулеметные очереди, им помогли автоматы, и опустела речка, перестали качаться листья кувшинок и лилий. Только много-много воздушных пузырей поднималось с илистого дна.

— Кажется, отбили охотку, — сказал Норкин и вытер рукавом бушлата вспотевший лоб.

— Авось, отдохнем до утра, — ответил Лебедев. Струйки пота текли по его пыльному лицу и всё оно было в грязных полосках подтеков.

Но не успели моряки выкурить и по одной папироске, как на том берегу появились толпы людей. Норкин жадно затянулся, бросил в речку недокуренную папиросу и пододвинул к себе автоматные диски и гранаты. Он приготовился к бою и теперь со спокойной совестью взялся за бинокль.