Я живу хорошо. Все у меня есть, и ты не беспокойся. Ну, будь здоров, мой мальчик! Береги себя. Помни, что ты у меня один. Хоть сама я в бога не верую, но помни, что старики говорят: «Смелого, честного и бог бережет!» Крепко целую. Мама.
23 июня».
Эх, мама, мама…
И вдруг автоматная очередь. Норкин выронил письмо и, спрятавшись за дерево, осмотрелся. Матросы тоже прижались к деревьям, но тонкие стзолы не могли укрыть от прага и то там, то здесь был отчетливо виден матросский бушлат. А прямо перед матросами, метрах в пятнадцати — немцы. Они, видимо, пробирались во фланг ополченцам и неожиданно наскочили на моряков. Раздумывать было некогда, и Норкин крикнул, выскочив из-за дерева:
— Ура! Бей!!
Со всех сторон раздались автоматные очереди, и невозможно было понять, кто и по кому стреляет. Запахло пороховыми газами. В ход пошли гранаты. Ударяясь о стволы деревьев, они часто рвались далеко от цели, взрывы их звучали особенно сильно, сеяли панику, и матросы, умело используя ее, маскировали шумом свою малочисленность. Их бескозырки мелькали везде, везде гремело гневное: «Полундра!» — и фашисты дрогнули, попятились, побежали, отстреливаясь на ходу. Норкин, послав одного из раненых с донесением, преследовал врага.
Быстро меняется обстановка в лесу. Не успел Норкин сделать и десятка шагов, как из-за дерева выскочил кряжистый фашист и, оскалившись, швырнул в него автомат.
Но, как ни быстро все это произошло, Норкин успел присесть, и автомат, прогудев, ударился в дерево над самой его головой. Палец уже замер на спусковом крючке, нажал на него. Автомат бьется в руках, летит из него свинец, темнеет мундир фашиста, а сам он все ниже клонится к земле, падает на нее, сгребает руками листья и грибную слякоть.
Оглянулся Михаил — а метрах в пяти от него остановился рыжий веснушчатый немец; он широко расставил ноги и прицелился из автомата. Напрасно Норкин нажимал на спусковой крючок. Патронов в диске не было. А почему бы не сделать так, как тот фашист? И, взмахнув автоматом, как палкой во время игры в городки, он бросил его в немца. Но тот уже успел выстрелить. — Тук-тук! — ударило Михаила в грудь.
Он сделал еще шаг, другой, но бок горел, наполнялась грудь расплавленным металлом, подогнулась левая нога, и упал лейтенант, уткнулся головой в корни полусгнившего, серого от времени пня.
Не видел Норкин ни того, как Козьянский подскочил к немцу и ударил автоматом по голове, ни бегущих со всех сторон матросов, но зато что-то тяжелое упало на него. Михаил хотел подняться, сбросить с себя тяжесть — и не мог. Словно придавили его к земле, словно она ожила и держала его, прижимала к себе его простреленную грудь. Не хватало воздуха. Михаил ловил его широко открытым ртом и не мог схватить. Только глаза и'мысли по-прежнему подчинялись ему. Он видел источенное червями основание пня и сказочно большого муравья, который лениво полз по бледно-зеленому стебельку травы.
Никогда еще все не казалось таким прекрасным: и муравей, и стебелек, и запах прели… И вдруг страшно захотелось пить.
Прошло несколько секунд, бесконечных как вечность, и стрельба отодвинулась в сторону. Тяжесть свалилась с Норкина. Ему стало легче, на по-прежнему хотелось пить и не хватало воздуха. Чьи-то руки вцепились в плечи и перевернули на спину. Зто Ольхов. Его голубые глаза с зелеными крапинками около зрачков совсем рядом. Значит, это он лежал на своем лейтенанте.
Норкин провел языком по шершавым губам, хотел попросить воды, но лицо Ольхова снова расплылось, покрылось дымкой, и уже издалека донесся его голос:
— Живой! Берем!
И Норкина взяли. Взяли за руки, за ноги и поволокли. Конечно, не так учили матросов транспортировать раненых, но иначе было нельзя: свистели пули, они искали цель, дорога была каждая минута, и матросы тащили командира как могли. Его голова иногда задевала за корни деревьев, волосы цеплялись за ветки, но Михаил молчал. Он был доволен. Очень доволен. Что значит боль, если знаешь, что тебя выносят из боя, Что матросы сами рискуют жизнью ради твоего спасения?
Норкина положили на землю и осторожно приподняли за плечи. Ольхов сел в ногах, смахнул рукавом пот со лба и разорвал бумагу индивидуального пакета.
— Очень больно? — спросил Никишин, заглядывая в глаза.
— Ни-че-го… Ды-шать… труд-но… Пить…
— Сейчас добудем, — успокоил Ольхов. — Только перевяжем сначала.
— Ишь, под самое сердце, — ворчал Никишин. — Где стрелять, сволочи, не могут, а тут попали… Хорошо, что сквозное… Вон на спине дырка…
Теперь понесли на руках. Норкин горбился, задыхался, откидывался назад или наклонялся вперед. Матросы все время сбивались с ноги, запинались. Казалось, вот-вот они упадут, но, мокрые от пота, запачканные кровью, они шли и несли своего командира.
Наконец навстречу попалось несколько ополченцев.
— Стой, Ольхов, — сказал Никишин и, опустив Норкина на землю, побежал к ополченцам.
О чем они там говорили — лейтенант не знал, но через несколько минут один из ополченцев деловито снял с себя плащ-палатку и отошел в сторону, осматривая деревья. Другие ушли за водой.
— Сейчас заживем! — сказал Никишин. — Они принесут воды, сделаем носилки и мигом доберемся до медсанбата.
Его голос действовал на Норкина успокаивающе.
— Не обманут? — усомнился Ольхов.
— Ленинградцы, — ответил Никишин.
Носилки сделаны. Норкин, даже не взглянув на мутную болотную воду, прильнул губами к каске и стал пить С жадностью, словно боялся, что каску отберут.
До его ушей донесся обрывок разговора: — А командир стоящий или как?
Спрашиваешь! — ответил Никишин. — За Кулаковва был.
— А-а-а…
Мерно покачиваются носилки. Плывут мимо деревья. Ноет грудь. Снова хочется пить. Один из ополченцев ещё раз сбегал за водой и теперь шел рядом с носилками. В его руках, как ведра, покачивались каски. Чем дальше уходили от фронта, тем больше хотелось пить. Норкин совсем ослабел. Голова его лежала на палке носилок. Глаза тоскливо смотрели по сторонам.
И в этот момент чья-то рука тихонько легла ему на голову. Пальцы забрались в волосы и забегали в них, гладя и перебирая слипшиеся от пота пряди. Это Никишин, который только что сменился и теперь шел рядом с носилками. И его немая ласка, ласка товарища, была дороже громких фраз и клятв о мести. В ней заключалось все: любовь, уважение, доверие и ободрение.
— Наберись сил! Ты хорошо воевал, а теперь перенеси и это испытание! Будь мужчиной до конца! — беззвучно говорили пальцы.
Под их говор Михаил закрыл глаза. Из-под опущенных век выступила слеза и остановилась. Ее вызвала не боль, не жалость к самому себе.
Неподвижно, с закрытыми глазами, лежал Михаил.
— Никак уснул? — прошептал рядом незнакомый голос.
Норкин почувствовал на своей щеке чье-то дыхание, но глаз не открыл.
— Уснул…
«Это Ольхов», — подумал Михаил.
— Досталось бедняге… Видать, здорово мучается…
— А ты что думал? Очередь по груди стеганула. Немного погодя снова тот же голос произнес:
— А характер у него, видать, настоящий. Губы кусает, пить просит, а чтобы застонать — ни-ни!
— Характер что надо! Моряцкий! — ответил Никишин. — У нас весь батальон такой… Решили стоять — и стоим. Кровь из носу, а стоим!
— Коммунист? — не унимался спрашивающий.
— Комсомолец….
«Я буду Коммунистом… Таким как Лебедев! — хотел сказать Норкин и не смог. — Где его рекомендация? Неужели потерял?» — забеспокоился он и пошевелился.
Резкая боль, словно искра, пробежала по телу, и Михайл потерял сознание.
Плавно покачиваются носилки… Молчат угрюмые санитары…
Осень тысяча девятьсот сорок первого года.
Косматое небо нависло над землей. Холодный ветер налетает порывами. По дороге, изрытой гусеницами танков и тягачей, идут семнадцать матросов. Это бывший батальон Кулакова. Впереди — Никишин, за ним — Люб-ченко с «Максимом» на плечах и уже дальше — остальные матросы. Замыкающим — Козьянский.