Он еще больше похудел, но взгляд стал тверже, увереннее. Нечего ему стыдиться. О прошлом и не вспоминай: честно дрался краснофлотец Козьянский. Теперь его насильно не оторвешь от батальона. Все помогали ему стать настоящим человеком. Даже Заяц.
Еще в тылу у фашистов он начал разговор с Козьянским и потом как клещ присосался к нему. Стоит роте остановиться на отдых — Заяц тут как тут! Слово за слово — и начинается беседа: кто ты такой? Откуда?.. И неизбежно в конце каждого разговора: «Плохи наши дела…»
И однажды, вскоре после ранения Норкина, Заяц снова подсел к Козьянскому.
— Дела неважнецкие, — сказал Заяц.
— Труба, — ответил Козьянский любимым выражением Норкина.
Заяц стрельнул в него глазами, помолчал и начал, понизив голос до шепота:
— Я тебе как корешу скажу. Понял? Но об этом, — и он многозначительно прикусил палец. — Я сам блатной. Понял? Мы с тобой люди свои и чиниться нам нечего. Подрываем отсюда, а?
— Куда? — спросил Козьянский, глядя себе под мои ги: он боялся, что в его глазах Заяц увидит слишком ясный ответ.
— Ясно, куда! К немцам! Нехай эти сами с ними воюют, а наше дело правое — подрывай и притулись у того, кто сильнее. Понял?
— Как-то они нас примут… — усомнился Козьянский.
— Спрашиваешь! С лапочками! — И еще тише стал голос, торопливее речь: — Я тебе точно говорю! Первыми людьми будем.
— Да ты-то откуда знаешь? — теперь уже с искренним удивлением спросил Козьянский,
— Раз говорю — значит, знаю, — уклончиво ответил Заяц.
И сразу вспомнилась та старушка, что поила молоком, Любчеико, бросившийся ему на выручку, Норкин — первый человек, доверивший ему, вору, свою жизнь. Забыть все это и перебежать?
Козьянского так и подмывало заехать кулаком в эту заплывшую рожу, треснуть по ней разок-другой и сказать: «Не на того, сволочь, наскочил! Родиной не торгуем!».
Козьянский сжал пальцм в кулаки и резко поднялся.
— Ты чего? — с тревогой спросил Заяц. Козьянский заметил, что пальцы Зайца лежали на спусковом крючке автомата.
— Такое дело сразу не решишь, — ответил Козьянский, стараясь казаться как можно спокойнее. — Обмозговать надо.
— А вообще?
— Что вообще?
— В принципе как?
— Можно бы, — ответил Козьянский и торопливо добавил: — Давай расходимся, пока не засекли… Вечерком поговорим…
Несколько часов ходил Козьянский задумчивый. Что делать? Переходить к фашистам он не думал, но как быть дальше? Нехорошие разговоры у Зайца… Сказать о них командирам? Выдать товарища?.. Хотя, какой черт он товарищ! Серый волк ему товарищ!
И Козьянский пошел к Ясеневу. Сам он не испытывал особой симпатии к комиссару батальона, но бывший командир роты всегда считался с мнением комиссара, верил ему, и Козьянский тоже решил поверить.
Ясенева он застал в маленьком домике на окраине села. Комиссар сидел за столом и что-то писал. Его раненая нога лежала на единственной табуретке.
— Разрешите обратиться, товарищ комиссар?
— Пожалуйста, — ответил тот и начал снимать ногу с табуретки. — Садитесь.
— Вы не беспокойтесь, я постою, — взволнованно ответил Козьянский. Он уже был уверен, что попал точно по назначению: человек, который причиняет себе боль лишь для того, чтобы усадить другого, обязательно пой-мет его.
— Садитесь, садитесь! А я на кровать устроюсь!.. Ну, что у вас?
Козьянский, торопясь и сбиваясь, рассказал Ясеневу про все разговоры Зайца. Комиссар выслушал его, не-: сколько раз переспросил, добиваясь подробностей.
— Больше вы ничего за ним не замечали? — спросил Ясенев, как только Козьянский закончил свой рассказ.
— Вроде бы все, товарищ комиссар… Разве вот… Да это мелочь.
— Говорите, говорите, — ободрил его Ясенев.
— Когда мы еще из окружения выходили, он хотел стрелять по самолетам, которые кружили над нами… Так я ему не дал…
— Почему?
— Приказ командира роты был такой, чтобы не стрелять…
— Ясно… А почему Заяц хотел стрелять?
— Не знаю… Он сказал, что нельзя фашистам позволять безнаказанно летать над нами…
— А если подумать? Сбил бы он самолет из автомата? Словно пелена упала с глаз Козьянского.
— Так неужто он… Я его, гада, сейчас стукну! — крикнул Козьянский и рванулся к дверям.
— Назад! — повысил голос Ясенев и уже более спокойно: — Тут, товарищ Козьянский, иначе действовать надо. Спасибо вам, от всей души спасибо, а о нашем разговоре никому ни слова! Договорились?
— Ясно, товарищ комиссар.
Вечером Зайца арестовали, а на другой день Ясенев перед строем всего батальона за проявленную бдительность объявил благодарность краснофлотцу Козьянйсому,
Впервые благодарили Козьянского за хорошее дело. Слезы сами навернулись на глаза и он не стыдился их. Он вошел в семью моряков, как равный среди равных.
Ветер бил в грудь, но матросы нагибались навстречу ему и шли, шли медленно, с трудом переставляя ноги, отяжелевшие от бесконечного марша и налипшей на них грязи.
Недели две назад батальон Кулакова (он так и назывался, хотя у него был уже другой командир) перебросили на новый участок фронта. Тревожное это было время. Только одна дорога связывала Ленинград со всей страной. По ней непрерывным потоком шли эшелоны, но враг хотел перерезать и ее, замкнуть кольцо вокруг города. Здесь не было ни дотов, ни блиндажей. Просто по болоту, розовому то ли от крови, то ли от клюквы, тянулась извилистая бороздка неглубоких окопов, похожая на обыкновенную сточную канаву.
Синеватый горький дым горящего торфа закрыл город, чавкала под ногами вонючая жижа, падали, словно во время урагана, деревья, но враг долго не мог продвинуться вперед, топтался на месте, атаковал и снова откатывался назад. Много фашистов навсегда осталось лежать В этих болотах. И пройдут года, засосет бездонная трясина искалеченную пушку, желтоватая смола зальет зарубки, сделанные осколками на стволах сосен, а люди еще долго будут находить и грязи то фашистскую каску, то останки гитлеровцев с крестами, полученными за грабеж Европы.
А фашистам зсе еще было мало. Они не жалели ни мин, ни снарядов, и, битые за день уже четыре раза, лезли вновь. Их пехота шла напрямик, в небе кружились их самолеты, на дорогах гудели моторы их танков. И под непрерывными ударами дрогнул, заколебался, дал трещину фронт. Мощный бронированный клин врезался в него и разорвал. Замкнулось кольцо вокруг Ленинграда, а батальон Кулакова оказался разрезанным. Тогда командование принял Чигарев. Он пытался прорваться к своим, но был ранен и его отправили в госпиталь. Вот и стал Никишин командиром. Его никто не назначал, не выбирал. Просто нужно было кому-то командовать, и он первый отдал приказание.
Пытались моряки влиться в какую-нибудь часть, но их не принимали, ссылаясь на приказ наркома, и направляли в Москву.
— Уж в Москве я дам жизни всем волокитчикам! — заявил Ольхов, когда над лесом показался купол водонапорной башни.
— Только тебя там и ждут! — бросил через плечо Крамарев. — Пирогов напекли, вина купили…
— Я туда не в гости собираюсь! — огрызнулся Оль-хов. — Приду и расскажу кому надо обо всем! Тоже мне порядок завели! Сколько дней ходим!
— Стой! — крикнул Крамарев. — Посторонись, ребята! В Москве давно дураков не было, так Ольхов торопится!
В другое время рассмеялись бы матросы, но сейчас слова Крамарева — не шутка. Они сказаны со злостью, намеренно, и случилось то, чего давно не было — вспыхнула ссора. Насупившись, шевеля в карманах сжатыми кулаками, стоят друг против друга Ольхов и Крамарев. Причина ссоры даже не в словах. Много деревень уже прошли моряки, многих просили принять в идущую на фронт часть, но никто не брал, все уверяли, что там, дальше, разберутся. Но сколько можно ждать? Сколько времени можно носить автомат и не видеть врага, не стрелять по нему?
А кругом все трудятся для общего дела. Груды фашистских трупов высоким валом лежат под Одессой и восточный ветер несет на запад сладковатый трупный запах, нашептывает новым спешащим на фронт воякам, что тут не Франция, а Россия, Советская Россия.