Мало защитников на Ханко, но они — советские люди. Родина, партия доверили им эту землю и они упорно дерутся за каждый ее метр, бьют врага, заставляют его ложиться среди гранитных валунов. Если смотреть на карту, испещренную синими значками, то и Ленинград, и Ханко — отрезаны, окружены. Они — маленькие островки в черном зловонном фашистском море. Но это только на карте. Седой дед, у которого недавно ночевали моряки, отродясь не бывавший на берегах Финского залива, читая газету, одобрительно кивнул головой и сказал:
— Вот это по-нашенски! Малость потерпят, а там и подмога придет. В Москве, чай, надумали! Ишь, весь народ как всколыхнулся!
Не один старик, а весь народ уверен в этом. Призывы партии всколыхнули людей, наполнили силой, укрепили веру в то, что враг будет разбит, указали путь к победе. Вчерашний строитель, тот, который создавал завод на пустыре, тот, который любил его как свое детище, теперь взрывал его. Не просто уничтожал, а взрывал с расчетом, чтобы враг за время своего пребывания не смог воспользоваться им.
Впервые фашисты поняли, что такое партизаны. Не один, не два, а тысячи партизан, вчера еще мирных, добродушных, гостеприимных людей, а сегодня неуловиммых, беспощадных мстителей.
А народ все еще поднимался и не было видно конца его растущим силам. Займут фашисты иной город, осмотрят разрушенный завод, выпускавший раньше тарелки, ложки, вычеркнут его из длинного списка — и вдруг через несколько дней находят на поле боя разбитый автомат с клеймом того же завода! Значит, жив он, работает на победу!
И так везде, повсюду.
Все это видели, чувствовали моряки и. не могли они оставаться наблюдателями. Они считали, что еще очень мало вложили сил в общее дело. Нужно было попасть на фронт, и как можно скорее, но как? Фронт рядом и в то же время далеко. Далеко потому, что не было указано матросам их место в общей цепи, не было того участка, за который они отвечали бы своей жизнью, не было и командира, передающего им словами команд волю народа, волю партии.
Всем было трудно в это напряженное время. Бывали и ошибки. Матросы считали ошибкой то, что их не зачисляли в часть, а направляли в Москву в распоряжение наркома. Так думали все. А бот дальше и начинались разногласия. Одни, самые молодые и горячие, предлагали остаться в любой части, а в Москву послать делегата, чтобы он там рассказал1 все и потребовал направления в дей-. ствующую часть. В любую, но обязательно действующую.
Более спокойные, сдержанные советовали выполнять приказы и не своевольничать.
Сейчас столкнулись не Крамарев и Ольхов, а два этих противоречивых мнения. Крамарев и Ольхов, не мигая, смотрели друг на друга, готовые в словесной схватке, а может быть и кулаками, доказать свою правоту. Но между ними втиснулось плечо Никишина, шевельнулось — и попятился Ольхов.
— Здесь есть командир или нет? — спросил Никишин.
— Так ведь он, товарищ старшина, сам ерунду порет! — горячился Крамарев.
— Есть здесь командир или нет? — Упругие желваки вздулись на скулах старшины, нервно вздрагивали тонкие ноздри.
Крамарев пошевелил губами, махнул рукой и зашагал по дороге.
Никишин застегнул бушлат и вытер газетой ботинки.
— В поселок входим, — пояснил он.
Матросы тоже застегнулись, почистились, едва уловимым движением поправили бескозырки и с безразличными, даже немного скучающими лицами пошли по немощеной улице поселка. Здесь они не просто Никишин, Любченко, Крамарев, Ольхов, а матросы, представители всего совет» ского флота, защитники Родины.
Комендатура разместилась в одной из комнат станционного здания. Старший лейтенант со значками кавалериста на петлицах выслушал Никишина, еще раз прочел его комаднировочное предписание, пожал плечами и спросил:
— Не пойму. Как же вы разделились?
— Ударил он, вот и разделились, — неохотно объяснил Никишин. — Дорога там была. Точно через наш батальон проходила… Он по ней и двинул танки…
— Та-а-а-к… Значит, и разделили?
Никишин переступил с ноги на ногу. Ему были одинаково неприятны и эта прокуренная комната, стол, зава-. ленный бумагами и автоматными дисками, и сам комендант, бесконечно спрашивающий об одном и том же. Так бы и махнул на все рукой, да нельзя: он командир и должен показать образец выдержки и спокойствия.
— А что если мы так сделаем… Я уже третьи сутки глаз не смыкал и голова как чугунная, — неожиданно сказал комендант и улыбнулся. Улыбка у него была извиняющаяся, словно виноват он был в том, что с ног валился. — Слышу тебя, а понять толком никак не могу… Отдохните до утра, а я вздремну чуток и свяжусь с начальством. Идет?
На крыльце Никишина ждал Любченко.
— Устроились?
— Гарно! Хлопцы там полегли, а я за вами…
— Как Ольхов и Крамарев?
— Что как? — переспросил Любченко. — Как они? Ругаются?
— Як можно, товарищ старшина! Тут же гражданские!.. Вошли в хату и разговаривают так обходительно, что прямо беда. «Лягайте туточки, товарищ Крамарев!» «Спасибочко, товарищ Ольхов. Может, я вам мешаю?»… Умора!
Матросы разместились в трех домах. Хозяева ветретили их спокойно, без лишней суетливости. Много солдат прошло через этот станционный поселок, многие здесь отдыхали и теперь уже хозяева не спрашивали, хотят ли есть солдаты, будут ли они спать: молча, заботливо стлали они на полу общую постель и так же молча ставили на стол чугунок с картошкой, ведерный помятый самовар, пододвигали к неожиданным гостям беловатые от муки караваи хлеба. Да и прибывшие не заставляли себя упрашивать.
Когда Никишин пошел в комнату, матросы уже поели и улеглись спать, накрывшись большим тулупом, пахнувшим смазкой и паровозом. Не спали Крамарев и Ольхов. Разведчик сидел на полу, а рядом с ним, приоткрыв рот, устроился белоголовый малыш лет трех. Оба они не обратили внимания на старшину. Крамарев мастерил что-то из обыкновенной катушки, а малыш не спускал глаз с его мелькающих пальцев.
— Сейчас подшипник поставим и готово, — говорил Крамарев. — Он у нас как настоящий трактор заработает.
— А дядя Коля мне тележку сделал! — не выдержал и похвастался малыш.
— Это какой дядя Коля? — спросил Крамарев, словно он давно знал всю родню малыша и не мог вспомнить только этого дядю.
— Тот… с усами…
— До вас солдаты у нас стояли, — объяснила хозяйка.
— А-а-а… Вот трактор и готов. Пускаем…
По полу ползает катушка. Ее двигатель — скрученная резинка, а подшипник — кусочек мыла, подложенный под палочку, которая одновременно и пусковая рукоятка, и главная ось, и прицеп с плугом. Визжит от удовольствия малыш, улыбается хозяйка, потирает руки Крамарев. Ольхов смотрит и их сторону и одобрительно покачивает головой..
— Еще, еще надо, дядя! — требует малыш.
— Да ты, оказывается, механизатор! — смеется Крамарев. — Хозяйственный! Целую эмтээс ему подавай!
— Вы бы отдохнули, — предлагает хозяйка. — Он-то выспался и теперь хоть всю ночь играть будет.
— Ничего! Матрос и на ходу, как на пуховой перине, выспится! — отшучивается Крамарев. — А катушки у вас еще есть?
— Баба! Дай! Дай!.. Катуску!..
И женщина дала катушки. Снова бормочет, словно воркует, Крамарев, снова смотрит на него малыш живыми немигающими глазами.
Смотрит Никишин и тоскливо ему становится. Вот такой же мальчуган у Крамарева на Украине. Может, другие у него глаза, волосы… Но есть он, и, играя сегодня с чужим ребенком, играет Крамарев, не разведчик, а отец, со своим сыном, ему делает нехитрые игрушки, ему говорит ласковые слова, его гладит по голове рукой, уже привыкшей к прикладу автомата и рукоятке ножа.
А у Никишина нет своей семьи, не ждет его дома сын. Даже письма некому написать. Отца Никишин не помнил, а мать умерла вскоре после того как отправила сына служить во флот. Правда, дома оставались брат и сестра, но с ними Александр почти не переписывался.
Играет на полу Крамарев. Трактор ползет по доскам. Медленно вращаются его зубчатые колеса, подминают под себя комочек грязи, отвалившийся от чьих-то ботинок, переваливают через него и исчезают под «Максимом», прикорнувшим в углу.