Выбрать главу

Норкин не заметил Колючина, а тот тихонько подошел сзади, немного наклонил голову к плечу и несколько секунд следил за пером, быстро бегавшим по бумаге.

— Вы еще не скоро кончите? — спросил Колючин. Норкин оглянулся.

— Много еще писать осталось? — Сегодня кончу… А что?

— Ничего. Я хотел предложить вам сегодня оформить все документы, чтобы после праздников не задержи^ ваться…

— А я не тороплюсь. Ответа на свое письмо ждать буду…

— Я, Норкин, почему-то считал вас совсем другим…

— Какой уж есть!

— Жаль… Командир, помимо всего прочего, должен быть и спокойным, рассудительным. Вы, как избалованный мальчишка, нагрубили комиссии и ушли. Кто виноват, что вы не знаете латыни? Вы сами. Учите ее, если хотите понимать… Комиссия решила дать вам отпуск на пятнадцать дней, а уже после этого и направить вас в действующую часть…

— Анатолий Константинович!

— Ну вот… Опять крайности! То жалобы пишете, то обниматься лезете!.. Кто такого медведя в тылу оставит? Смотрите, что вы с моими пальцами сделали! Побелели и слиплись!.. Как я сегодня операцию делать буду?

— Анатолий Константинович…

— Знаю, знаю! Извиняться сейчас будете. Скажете, что настроение и прочее…

Едва за Колючиным закрылась дверь, как Норкин схватил подушку и со всей силой швырнул ее в раненого, который советовал жаловаться на «бюрократов».

— Рота… пли!

— Батарея… к бою! — закричал тот и поудобнее уселся на койке.

«Сражение» разгорелось нешуточное. Подушки, описав замысловатую кривую, шлепались то на кровать, то в стену, но их снова хватали, чтобы дать ответный «залп». И лишь когда одна из них лопнула, и перья, медленно кружась, осели на койки, тумбочки и на пол, все опомнились, притихли, и один сказал:

— Тю, дурни! Як скаженные!

— Так человек же на фронт едет, — робко возразил «командир батареи».

Норкин оформил все документы, извинился перед старшим лейтенантом и взялся за книгу, когда в палату влетел раненый и крикнул во всю глотку:

— Тихо!.. Сталин по радио выступать будет!

До этого в палате было тихо, но теперь все вскочили с мес! и бросились к репродуктору. Каждому хотелось быть как можно ближе, и усаживались плотно, почти на коленях друг у друга. Наконец все уселись, приготовились слушать, уставились глазами в центр черного круга репродуктора, и вдруг раздался слабый голос:

— А меня… Меня забыли?

Это сказал новенький. Его привезли только позавчера. У него был разбит тазобедренный сустав, и малейшее сотрясение вызывало страшную боль

— Ты там услышишь, — ответил кто-то.

— Передвигать станем — больно будет, — пробовал уговорить его и Норкин.

— Стерплю… Передвиньте,

— Вот пристал! Срублю костылем! — крикнул казак. — Мы тебе потом все расскажем!

— Сам хочу… Не передвинете — кричать буду…

— Ну и характер! Придется подтащить.

Кровать поставили почти под самым репродуктором.

— Ну?. Застонал?.. Мы, саперы, народ терпеливый…

— А казаки хуже?

— Тоже ничего, но…

Из репродуктора льются звуки, но не те, которых ждали миллионы людей на фронте и по ту сторону его, у заводских станков и в колхозных избах, в шахтах и рудниках. К го-то далекий и сейчас ненавистный, дробно сыпал морзянкой.

Но вот исчезли посторонние звуки, настал долгожданный момент. От волнения Михаил плохо слышал начало речи, потом успокоился, весь превратился в слух, и слова теперь навечно ложились в его памяти. Кто-то шевельнулся, скрипнули пружины кровати, и снова стало тихо.

— «…Убивайте, говорит Геринг, каждого, кто против нас, убивайте, не вы несете ответственность за это, а я, поэтому убивайте!..»

Михаил почувствовал запах горелого мяса. Это фашисты сжигают Дроздова…

— «…Я… Я освобождаю человека, говорит Гитлер, от унижающей химеры, которая называется совестью…»

Так вот почему фашисты спокойно расстреливали стариков, женщин и детей на берегу той речки!..

Так вот почему фашистский самолет спикировал на женщину, которая шла по дороге, прижимая к себе грудного ребенка, и одной длинной очередью убил их обоих!..

Норкин и другие раненые слушали речь и вновь шли по дорогам войны, они видели не только настоящее, но и будущее, видели победу.

Кончил говорить Сталин, а люди все еще сидят, боятся пошевелиться, надеются, что он, может быть, подойдет к микрофону еще раз, скажет еще хоть слово. Глаза у всех горят, как во время атаки.

— Вот, Миша, тебе и наказ на будущее, — сурово говорит раненый и, опираясь на костыль, быстро идет на свое место.

Ольга встала, набросила на плечи синий китель с белыми полосками врача на рукаве, потянулась к репродуктору и остановилась на полпути. Включать или нет? Вот уже несколько дней радио передает только тревожные вести. Замкнулось кольцо вокруг Ленинграда. Враг под Москвой. Теперь в сводках называются города, от которых до столицы несколько часов езды поездом или на машине. Их даже считали пригородом, и если раньше, до войны, кто-либо из жителей этих городов уезжал в выходной день в Большой театр, то никто этому не удивлялся.

Ковалевская включила радио. Передавали музыку, и она, воспользовавшись этим, быстро привела в порядок себя и маленькую комнату. Потом подошла к окну. Было еще темно. Лишь кое-где виднелись белые пятна снега. Ветер прижимался к земле, покрытой кочками замерзшей грязи, обтачивал их поверхность, но до снега, который лежал пока только в глубоких рытвинах, добраться не мог. Непрерывного грохота на севере Ольга не замечала: он не смолкал ни днем, ни ночью, и к нему привыкли, как привыкают к постоянному тиканью часов. А прекратись этот грохот — она бы сразу это заметила! Да и как же иначе? Там — враг, который занес лапу для удара, намереваясь с севера охватить Москву. Там, на севере, фронт, там идет огромное сражение.

А вот и сводка Информбюро. Стараясь двигаться бесшумно, Ольга выслушала ее до последних сообщений о том, что партизаны товарища М. за последнюю ночь уничтожили много техники и живой силы, а потом подошла к карте и долго смотрела на нее.

Сегодня враг тоже продвинулся вперед. Хоть и немного, но продвинулся. Теперешнее его продвижение не похоже на марши первых дней войны, когда за сутки пожирались десятки километров. И хотя у фашистов по-прежнему было больше танков и самолетов, хотя их не жалели и пачками бросали в бой, — враг почти остановился. И Ольга знала почему: враг был еще силен, но несоизмеримо возросло сопротивление советских войск, о них разбивались, превращались в труху всевозможные клинья.

Жители Москвы рыли противотанковые рвы, строили доты. Московское ополчение первое обживало их и стояло насмерть. Москва за спиной. Здесь драться иначе нельзя.

Все это было известно Ковалевской. Многое она видела сама, а многое узнала из бесед с другими командирами, из политинформации комиссара. Одного она не могла понять: почему бригада морской пехоты, в которой она теперь служила, стоит в лесу, учится, а не выступает навстречу врагу? Учеба дело хорошее, нужное, но разве матросы, прослужившие во флоте по пять и более лет, не. умеют воевать? Или настроение у них подавленное? Ого! С таким настроением только на фронт и посылать! Недавно пронесся слух о том, что вражеские танки прорвались по шоссе, так прежде чем успели подать сигнал тревоги — все поднялись. Даже единственный больной, лежавший в санчасти у Ковалевской, убежал в свою роту.

— А ну вас вместе с вашим стрептоцидом! — крикнул он на прощанье.

Значит, берегли бригаду, не забыли про нее, но для чего берегли? И не одну ее берегли: рядом в лесу стояла прекрасно обученная и вооруженная пехотная дивизия, за ней — танковое соединение, артиллерия и другие части…

В дверь постучали. Ковалевская быстро надела белый халат, еще раз посмотрела, все ли в порядке, и откинула крючок. В комнату, вместе с холодным воздухом, ввалился низенький мужчина в полушубке, перетянутом ремнем. Его широкое лицо покраснело от мороза, а глаза радостно сияли.