— С нами маяться будешь…
Ничего не понятно!
— Дневальный!
— Есть дневальный, — отвечает тот и входит в комнату.
— Почему не на посту?
— Все время на посту…
— А рапорт не отдали.
Опять не то! Не в рапорте дело!.. Вот'и у дневального на лице какое-то особое выражение. Он прозевал приход командира, нарушил Устав — и не волнуется, не боится. Неужели это потому, что сам командир нарушил приказ — не ночевал в школе?
— Построить взвод! Пойдем на ученье!
— Разрешите доложить? По плану сегодня доктор занимается.
Широков не выдержал. Он вскочил, стукнул кулаком по столу и крикнул:
— Кто вам дал право учить меня? Кто план составлял? Кто? Я! Я составлял!! Я и изменяю!
Дневальный чуть заметно пожал плечами и вышел в коридор.
— Выходи на занятия, — услышал Широков его спокойный голос.
Ковалевская пошла обратно. И хорошо, что занятия не состоялись. Не могла она рассказывать о перевязках, бинтовать здоровую руку матроса и знать, что столько хороших людей действительно ранено. До сегодняшнего дня Ольга не вспоминала о Норкине, вернее, несколько раз говорила себе: «Вот и не вспоминаю о нем… Все прошло…» Теперь все всколыхнулось снова. Она почему-то отчетливо представляла себе Норкина беспомощным, слабым, и ей захотелось непременно быть сейчас рядом с ним, Ранение его она считала если и не смертельным, то очень опасным.
И когда вечером раздался стук в окно, а потом в комнату вошел Чигарев, она встретила его как желанного гостя, как человека, который поможет в трудную минуту.
Чигарев снял шинель, повесил ее на гвоздик и сел К столу.
— Что случилось, Ольга Алексеевна?
— Так…
— А вы поделитесь со мной. Смотришь, и легче станет, — в голосе Чигарева звучал неподдельный интерес, и Ольга рассказала ему о ранении Норкина. Не назвала ни его фамилии, ни где познакомились. Она так и сказала:
— Тяжело ранен один мой знакомый.
— Вы с ним дружили?
— Нет… Не дружила, — покачала она головой. Чигарев осторожно взял ее безвольную руку, положил
на свою ладонь и сказал:
— Оля… Можно мне так вас называть? Вы верите, что я вам настоящий друг?.. Верите?
Ольга кивнула головой.
— Вот и хорошо — пальцы Чигарева осторожно, боясь спугнуть, гладили ее руку. — Будем настоящими друзьями!.. А этот… Ваш знакомый наверняка поправится. У меня предчувствие такое, а оно меня никогда не обманывает. Не верите? Докажу. Помните, как мы глупо встретились? А я еще тогда почувствовал, что мы будем друзьями. Разве я ошибся?.. Эх, какая вы, право! Переживаете за чужого вам человека, а он, может быть, и не думает о вас. Сидит и любезничает с какой-нибудь санитаркой или сестрой!
«Может быть, и так… Может быть, и прав Чигарев…»
— Не будем больше об этом, — сказала Ольга и высвободила свою руку из его горячих пальцев.
Чигарев переменил тему, начал рассказывать анекдот.
Но она слушала его рассеянно, вяло улыбалась не там, где было нужно, и, немного обиженный, он поднялся.
— Я вижу, у вас настроение сегодня основательно подмочено, — сказал Чигарев. — Не буду мешать. До свидания!
Ольга его не задерживала. Она прошлась по комнате, остановилась около тумбочки, сжала пальцы так, что они хрустнули, и потушила лампу.
А Чигарев медленно шел по безлюдной улице и думал об Ольге, о своих отношениях к ней. Любит ли он ее? Трудно ответить на этот вопрос даже самому себе. Когда Чигарев впервые увидел Ковалевскую здесь, он искренне обрадовался. А пришел к ней — проснулось грубое желание. Тогда он даже не задумывался, как отнесется Ольга к его действиям: он видел перед собой только желанную женщину. Если же говорить откровенно, то и сегодня Чигарев не понимал, почему Ольга так решительно оттолкнула его. Разве не лестно женщине, что с ней близок он, медаленосец Чигарев? Например, та, у которой он живет на квартире, даже гордится связью с ним. Она прямо говорит соседкам: «Вон и мой идет».
Ох и загадочна ты, женская душа…
Оттолкнула Ковалевская в первый вечер — Чигарев рспомнил рассказы бывалых людей о том, что некоторых женщин можно взять только длительной осадой. Попробовал и этот способ. Результат прежний. Только и радости— не гонит. И чем недоступнее кажется Ковалевская, тем она желаннее, тем больше стремится к ней Чигарев. Неужели вот это томление и называется любовью?
Чигарев подошел к дому, в котором жил. Поднялся на крыльцо и остановился. Над спящим селом гудели бомбардировщики. Они летели к Москве. Луч фар скользнул по марлевой занавеске и исчез. Чернышев опять поехал получать что-то.
— Стой! Кто идет? — грозно окликнул кого-то патруль.
Отчаянно скрипит снег под каблуками новых кирзовых сапог. В их широких голенищах ноги Норкина кажутся особенно длинными и тонкими. Сапоги Михаилу выдали в госпитале вместе с широченными синими галифе, зеленым ватником и пилоткой, которую, хочешь или не хочешь, а приходится носить лихо сдвинутой набекрень. По этой улице раньше Михаил ходил в школу и сейчас всматривался в дома и лица встречных. Уже видно и знакомый палисадник, однако он все еще не встретил никого из тех, с кем учился в школе, кого знал с детства. Людей на улицах заметно больше. Многие из них, несмотря на мороз, бегут в ботиночках и даже в летних туфлях. Это эвакуированные. Михаил ревниво смотрит им вслед. Он, как никогда остро, почувствовал, что с уходом на фронт коренных уральцев многое зависит от этих людей, что они должны не только поддержать, но и умножить славу уральских мастеров, сделать марку уральских заводов самой распространенной в своей армии и самой страшной для врага.
— Никитенко! Куда? — кричит мужчина в таком же как и у Михаила ватнике.
— Рессорный с разгрузкой зашился! — отвечает Никитенко с другой стороны улицы и идет дальше.
И все спешат, торопятся. Мельком взглянут на сводку Информбюро, выставленную в витрине около редакции газеты, и снова бегут дальше.
Нет, это не гости приехали. Хозяева. Настоящие хозяева. Хоть им непривычны уральские горы, ощетинившиеся елями, хоть и донимает мороз, но труд им знаком, привычен, они не боятся, а любят его. Это заметно и по лицам, и по рукам со следами железа и масла, и по отрывистым репликам, которыми они перебрасываются на ходу.
Вот и крыльцо. Одна ступенька сгнила, и теперь тут белеет новая доска. Что-то мелькнуло в окне, и открылась дверь. Будто в темной раме стоит, мама… Ее седые волосы закрывают уши. Она держится за косяк.
— Мама…
Дрожащие руки гладят ватник, тянутся к небритым, ввалившимся щекам…
Михаил прижал ее к себе и замер. Только руки его осторожно пробегали то по седым волосам матери, то по ее вздрагивающим плечам… От волнения он позабыл все те хорошие слова, которые приготовил и бережно берег на фронте, в госпитале, и сказал первое попавшееся:
— Простудишься, мама…
— Да, да, простудишься, — торопливо соглашается она и, не выпуская из рук локтя сына, идет в комнату.
Дома! Письменный стол. На нем след утюга. Когда-то ученик Миша Норкин впервые сам гладил настоящие мужские брюки. Над столом — фотография. Миша в бутсах и футболке, на лыжах, за игрой в шахматы. Немного дальше — курсант морского училища Норкин. Он гордо выпятил грудь и с засиженного мухами кусочка картона радостно смотрит на весь мир. Лейтенанта Норкина здесь нет. Так и не прислал домой фотографии!
— Раздевайся, Миша. Сейчас пить чай будем, — говорит мать и семенит на кухню.