Выбрать главу

Много памятников о своем кратком пребывании в Московской области оставили фашисты. Все виденное за дни наступления вставало перед глазами Никишина.

…Молча стоят у сожженных домов вернувшиеся в деревню жители. Нет деревни. Был в деревне клуб. Теперь его тоже нет. Из-под снега местами выглядывают корешки книг со знакомыми, дорогими именами: Горький, Толстой, Тургенев, Маяковский…

В снегу бюст Пушкина. Лицо поэта трудно узнать. Он словно перенес оспу в самой тяжелой форме. Фашистский автоматчик упражнялся в стрельбе. На основании выцарапана надпись «Зер гут!».

Но некоторые памятники радуют Никишина. На околице этой деревни, там, где раньше был выгон, ровными рядами стоят кресты. Без таблицы умножения собьется любой терпеливый бухгалтер.

Никишин приподнялся на нарах и осмотрелся. Бревенчатые стены в темных пятнах. Хозяева давно оставили эту прифронтовую деревеньку, и когда моряки пришли в дом, его стены казались лохматыми от серебряных игл инея. Потом затопили печь, исчез иней, а на стенах появились темные пятна сырости.

Посреди комнаты стоял стол. Он был сломанным, как и все прочее в этом доме, но матросы прибили отвалившуюся ножку, вместо столешницы положили доски. Немилосердно чадит на столе «молния». Ее сделали из гильзы снаряда. Хотя бензин нет-нет да и выплескивается через отверстие, заткнутое хлебным мякишем, и приходится все время сбивать ветошью язычки пламени, мечущегося по неоструганным доскам, но это уже не окопная «носогрейка».

Над дверью углем написано: «Старшина кубрика — краснофлотец Коробов». Изба стала кубриком. Скучно матросу без привычных названий, поэтому и появляются везде, где он — только пройдет, «кубрики», «палубы» — «камбузы».

За столом сидит сам старшина кубрика Коробов. На его коленях лежит фланелевая рубаха, и он, то и дело переворачивая ее, зашивает порванный рукав. Это мина разорвала фланелевку. Конечно, задело и руку, но не сильно. Даже стыдно с такой царапиной появляться в санчасти, и Коробов сидит в кубрике. Ночью ноет рука, да разве только у одного Коробова? Многие матросы прячут под одеждой пропитанные кровью повязки: лейтенант Норкин на этот счет строгий. Чуть что — разговор короткий: «Марш в санбат! До выздоровления не появляться!»

Спорить бесполезно, а уйти никак невозможно: немецкий фронт трещит по всем швам, а ты соизволь уходить! Для разведчиков только сейчас и начинается настоящая работа. Прижавшись спиной к печке, сидит матрос, покачивает забинтованную руку и тихо поет, словно убаюкивает:

Раскинулось Черное море У крымских родных берегов. Стоит Севастополь могучий И подвига ждет моряков…

Далеко отсюда до Черного моря… И не был этот матрос там: он с краснознаменной Балтики. Но песня льется из самого сердца. Поет матрос о Черном море, а дерется здесь за Москву, за Балтику, за свой дом на Урале, за родной завод, за любимую школу, мстит за друга, погибшего в зеленоватых холодных волнах Северного моря.

Закинув руки за головы, лежат матросы, и синеватый махорочный дым лениво ползет к потолку, плотным облаком клубится около крюка, на котором когда-то висела люлька.

Где сейчас тот ребенок, что качался в ней? Может, приютили его в чужом доме, или сидит он в окопе и всматривается в ползущую с запада черную пелену? Или… Да разве можно в такое время три дня лежать на нарах!

Никишин сбросил с плеч полушубок, опустил ноги и сел. Матросы зашевелились и тоже начали приподниматься. Им скучно, не хочется ждать, но еще вчера лейтенант многозначительно намекнул, что все готово и дело только за приказом ОТТУДА. Матросы поняли его. Уж если говорить откровенно, то каждое слово ОТТУДА ловили с жадностью, порой шевеля губами и повторяя его.

— Не можу, хлопцы! — сказал один из матросов и злобно швырнул окурок на пол. — Хоть ты, Саша, выручи. Травани чего.

Матросы оживленно зашумели, и несколько голосов поддержали просьбу:

— А и верно! Травани, Саша! Может, чуток отойдет от сердца!

И особенно сухо прозвучал голос Коробова:

— Ну?

Коробов по-прежнему сидел за столом, но игла уже не мелькала в его руке, а злой искоркой блестела около лампы. Коробов смотрел на матроса, который первый попросил «травануть». Тот торопливо соскочил с нар, поднял окурок и бросил его в ведро.

Игла вновь замелькала.

Никишин и сам был не прочь отвлечься от дум, поговорить о постороннем и ответил, тяжело вздохнув:

— Эх, братва… И так тошно, а тут еще и начальство бог весть что делает…

Разведчики уже успели сдружиться и теперь, перемигиваясь, спешили усесться поближе к Никишину: его знали как любителя пошутить. Вот только кого он сегодня выберет, на ком остановится его внимание? И матросы настороженно молчат. Наконец" кто-то не выдержал и спросил:

— А что?

— Как что? — мгновенно отозвался Никишин. — Да раньше, в наше время, во флот брали мальчиков один к одному, а теперь суют вон этих желторотиков! — И он брезгливо покосился на Любченко.

Тот, видимо, хотел что-то сказать, может быть, и возразить, но раздумал и повернулся на бок, спиной к Никишину.

— Любченко! Юнга! — крикнул Никишин и ткнул его кулаком в спину.

И тогда «юнга» сел. Никишин выделялся среди матросов широкими покатыми плечами, но теперь рядом с Любченко словно сразу похудел. Ясные глаза Любченко смотрели из-под густых черных бровей прямо, доверчиво и чуть-чуть удивленно.

— Саша! Ну, долго еще ты меня будешь юнгой звать? Три года служу — и все юнга!

И столько было в этих словах удивления, что матросы не выдержали и захохотали Пламя в лампе заколебалось, заметалось из стороны в сторону.

Не успел Никишин ответить, как снова голос матроса^

— Саша! Расскажи, как вы с Колей за «языком» ходили.

— Чего к человеку пристали? — заволновался Любченко. — Сам про себя и расскажи!

Но Никишин не обратил внимания на его слова, жадно затянулся и начал:

— Дело, конечно, прошлое, но почему не поделиться опытом? Третий год, Коля, мучаюсь с тобой и никак не могу привить любовь к критике.

Любченко махнул рукой и снова лег. Уж кто-кто, а он отлично знал, что теперь Никишина не остановить. Да и дружба между ними такая, что шутка не сделает в ней трещины.

Три года назад пришел украинский парубок Любченко во флот, да еще в такой город, как Ленинград. Врач выслушал его, хлопнул по спине и ласково буркнул:

— Славный подводничек!

И стал Любченко подводником. Трудно было первое время, и тогда он узнал настоящую дружбу. Старшина второй статьи Никишин, непосредственный начальник Любченко, обучал его матросской профессии, знакомил с флотом, городом и даже заставил ходить в вечернюю школу. Конечно, потом Любченко и сам охотно учился, но если бы сначала не отвел его старшина насильно — кто его знает, что могло бы быть. А скорее всего: долго не стал бы парень с глухого пограничного хутора настоящим матросом.

А потом война… Бои под Ленинградом… Вместе мокли в окопах, потуже стягивали ремни, делились патронами и перевязывали друг друга… Нет, такую дружбу трудно разрушить.

— И вот, вызывает меня комбат, — продолжает Никишин.

— Вызывает и говорит: «Умрите, но приведите мне с Любчекко «языка»! Я, конечно, отвечаю, будет, мол, выполнено, но… зачем Любченко? С ним хорошо на машине в распутицу ездить: застрянет машина — он всегда вытащит. А идти за «языком» — это дело деликатное. Тут, кроме силы, еще и ум нужен!.. Комбат замахал на меня руками и успокаивает: «Я на твой ум полагаюсь…».

— Саша! Ведь не было про то разговора, — вмешался Любченко, но на него зашикали, и он снова лег.

— Что оставалось мне делать? — рассказывает Никишин. — И вышли мы на задание. Фронт перешли обык-новенно.

Никишин так и не успел закончить рассказ: дверь широко распахнулась, вошел матрос с повязкой дежурного. на рукаве и, оглядев помещение, крикнул:

— Никишин! Любченко! В штаб к лейтенанту! Наступила тишина.

В штабе за простым обеденным столом, заваленным картами и различными бумагами, сидело несколько человек.