Олег чинил мотор на катере, когда тоска эта доплыла до него и сгустилась вокруг. Катер был вытащен на берег, детали мотора аккуратно сложены на мешковине. Поодаль рыжая остроухая лайка катала между лапами пустую банку, вылизывая в тысячу первый раз давно выветрившиеся остатки сгущенки. Вдруг лайка подняла морду и глухо зарычала.
— Чего скалишься? — спросил Олег, не оборачиваясь. — Учу-учу тебя, а все без толку, пустолайкой живешь. Впрочем, извиняюсь, необходимому тебя мать-природа и без меня выучила. Может, не высшее, но уж среднее собачье образование от рождения тебе дано. Как говорится, собаке собачья жизнь. А вот человеку не повезло. Беспомощным приходит а мир, без помощи и человеком не может стать. Тут, в этом деле, понимаешь, никакому животному не доверишься, Поскольку волки, к примеру, из младенца лишь волчонка способны вырастить. Собаки — щенка. И даже наши уважаемые лазающие по деревьям предки могут выпестовать лишь обезьяныша. Выходит, милая псина, кому-то непременно надо идти в учителя. Без нас, понимаешь, в мире одни волки расплодятся. Свиньи. В крайнем случае, бараны. А человек — нет, человека учить надо, ясно?
Олег впервые примерил к себе это звание — учитель, до этого он как-то не задумывался о будущем. Ему хотелось добавить, что не кому-то вообще, а лучшим надо идти в учителя, только лучшим доверит человечество новое поколение, потому что горячая это точка сейчас на земле — воспитание. Однако сказать так о себе не позволяла скромность. Такие слова неудобно произносить вслух, даже если твой единственный слушатель — рыжая остроухая лайка. Другой вопрос — произнесены эти слова или не произнесены, главное, они пришли на ум…
«Да-да, это правильно, это по-молевски!» — восторженно ответила Школа на беглые Олеговы мысли, и прежняя гордость за эту семью пробудилась в ней, и закатным румянцем зардели окна — будто ямочки на улыбающейся детской рожице. От этой улыбки на парту вспрыгнул веселый блик. В точности как на алгебре в шестом классе. Но в тот раз, прежде чем приморозиться к крышке парты, солнечный зайчик нырнул в чернильницу-непроливайку. Олег тотчас вообразил, как блик, искупавшись в чернилах, фиолетовой кляксой поползет по спине сидящей впереди Райки Лицкевич, наследит в ее аккуратной тетрадке, перепрыгнет на классный журнал и замажет все ее пятерки, — и ему стало смешно. Однако вдвое смешнее ему стало после того, как он, переглянувшись с Борькой Макеевым, понял, что тому пришло в голову ровно то же самое.
Если смеяться нельзя, смех раздувает человека изнутри, словно водород — воздушный шар. Смех может даже приподнять над партой или вообще вынести вон из класса. Мальчишки крепились из последних сил, надувались и багровели, зажимая кулаками губы. Но беззвучный вначале, смех все же сотрясал тела, и подлая парта затряслась под ними и выдала их. Олег с Борькой не выдержали, сумасшедший смех взорвал тишину. Математик, конечно, тут же выставил их вон. Олег с Борисом, изнемогая от хохота, перебежали двор и спрятались в туалете. С ними творилось совсем уж какое-то непотребное веселье. Они тыкали друг друга пальцами и вновь закатывались, повизгивая словно цуцики. Наконец смех иссяк в них досуха, до икоты, и казалось, уже ничто в мире их не рассмешит. Как вдруг взгляд Олега упал на стенку, где какой-то грамотей вывел ногтем на инее, переставив в спешке буквы: «Борбун!» И колики начались снова. Их ломало и корежило, и не погибли они в корчах лишь потому, что боялись свалиться… После уроков обоих вызвали к директору. Леонид Петрович набычился у окна, заложив руки за спину. В строгости своей он не отличал сына от других учеников. Может, не за одну только любовь к французской династии прозвали директора Бурбоном?
…Невероятно изогнувшись, Олег положил подбородок на поставленную ребром крышку парты, качнул ее локтями. На свету сквозь глянец проступили матовые следы букв: «Люда + я = семья…» Потом кто-то от души потрудился, превращал «семью» в «свинью».
Это наверняка другие парты. Не довоенные.
Впрочем, и на тех, довоенных, Олег не успел в детстве вырезать своего имени…
Он сжал кулак, придавил крышку рядом с надписью. На побелевших основаниях пальцев яснее обозначилось: О-Л-Е-Г.
За шесть лет чего только не выколешь на своем теле, чтоб выглядеть настоящим мужчиной!
Невмоготу.
«Еще. Еще!» — подзадоривала Школа. И едва закончились кадрики прежнего нелепого воспоминания, тут же резво выдернула из забытья пустырь за железной дорогой и Раечку Лицкевич. На плече у нее доска раз в восемь длиннее самой Раечки. (Олег тогда уже был в Раечку влюблен.) Смело кашлянув, он предложил помочь. Раечка покраснела и отказалась. Настаивая, он потянул доску. Доска и так почти доставала концами землю, а теперь провисла окончательно, воткнулась в бугорок, Раечку повело сначала вперед, потом назад, потом боком. Раечка сбилась с шага, засеменила и побежала враскачку прочь. Не оборачиваясь, Раечка сказала ему: «Дурак», но в общем-то без толку, потому что он успел обругать себя раньше и гораздо обиднее…