Выбрать главу

Это вещи, не предположенные вычислению, а — ощущаемые всем существом, и состоят они из решений и действий, принимаемых и свершаемых также всем существом.

«Во сне я увидел мужчину, навзничь лежащего на земле. Он был мертв или почти мертв. Я как будто бы знал его, но во сне боялся узнать. Недалеко от него так же лежала собака, овчарка. Она вроде тоже была мертва. Между ними двумя мерцала сфера величиной с мяч, к ней шли светящиеся линии, как вены или артерии из груди мужчины и собаки. Сам шар немного пульсировал, как будто в нем билось сердце.

Может, это был мой дядя, которого я очень любил в детстве, — он умер в расцвете сил при странных обстоятельствах: его нашли мертвым в лесу, недалеко от болота, и никаких таких следов рядом с ним не было…»

Перемена судьбы может предчувствоваться и сниться очень по-разному, нередко обретая пугающие очертания. Сам же момент перемены, как правило, ощущается как прерывание одной последовательности и обнаружение себя в другой, — как разрыв во времени.

Перемены судьбы бывают, как известно, обратимые и необратимые.

«Во сне кто-то мне рассказывает о судьбе, в которой железнодорожные пути, уходящие далеко вправо к океану и через которые поддерживалась постоянная связь с океаном, были разрушены вздыбившимся и разверзнувшимся материком. И в разломах материковой плиты оказались океанские воды и огромные рыбы океанских глубин».

Более тонкие и внимательные люди способны сохранить блеклое воспоминание о последовательности событий, как бы могших произойти в непрерванной, неизмененной судьбе, — или, постфактум, в бывшем варианте судьбы. Новая последовательность всегда имеет и новое качество, о котором в быту говорят достаточно просто: судьба изменилась к лучшему или к худшему, хотя это «лучше» или «хуже», по сути, относится не к отдельным событиям, а к направленности в целом, к настроению судьбы, которое все же ощущается как полнота или неполнота сбывания самой глубокой мечты, а не только как благополучие во всей его цельности.

Отстраняясь и выходя за общественные системы ценностей, тем не менее имеет смысл остановиться на таком качестве удачно сложившейся судьбы, как ощущение счастья у её основного действующего лица и на его спутнике — ощущении благополучия. Субъективно именно это и остается основным признаком сбывшейся или несбывшейся, простой или освобожденной судьбы. На взгляд автора, ощущение счастья (пусть не в постоянстве его самых интенсивных проявлений) и телесное ощущение благополучия являются неотъемлемыми признаками истинности проживаемой судьбы. В энергетическом смысле это — проявление адекватности форм судьбы и тела, соразмерности шанса и благодарности действий.

Автор останавливается на этом лишь потому, что века дуализма, а также пара тысячелетий, пропитанных весьма и весьма сомнительно изложенной и вошедшей в обиход жизни идеей жертвенности, а также саморазрушительные устремления мировой и особенно отечественной культуры, не мыслящей себе творчества и жизни без самоубивания и самосожжения с якобы альтруистическими и некими духовными целями, сложили шаблон, в котором предположение о счастье и благополучии как о признаке истинности проживаемой судьбы кажется нелепостью и непростительной наивностью.

Хотя это и не входит в задачи книги, здесь хотелось бы указать на то, что, на взгляд автора, является корнем рокового заблуждения человека. А именно: освящение смерти, произошедшей с возникновением речи и религиозных описаний мира. Точнее, речь идет об освящении смерти человеческого тела. Идея метемпсихоза (переселения душ) и подобные ей идеи жизни чего-то после смерти тела, в первую очередь, и в этом атеисты и материалисты безусловно правы, — обслуживают общественные цели.

При более глубоком рассмотрении становится видно, что эти идеи преследуют и цели биологического выживания человечества как вида, в ходе эволюции обретшего новые грани сознания благодаря возникновению речи и способа мышления, при котором человек стал проецировать себя мысленно в будущее. В этом смысле, безусловно, возникновение идеи о посмертной жизни есть новая модификация биологического инстинкта самосохранения перед той неизвестной доминантой, которая возникла с проникновением в сознание человека речи и мышления.

Сновидящий сидит во дворе родительского дома со своим отцом.

— Я читал твои письма, — грустно говорит его отец, — ты человек непонятных мне правил, ты хоть похоронишь меня, когда я умру?

— Папа, не беспокойся, у тебя будет красивый венок, весь ритуал будет соблюден, как ты того хочешь.

— Тогда хорошо, тогда я спокоен, — грустно кивает старик, от этого ноет сердце, и перед сновидящим куда-то вправо и очень далеко открывается дорога и чуть пасмурное небо над ней.

Парадокс здесь в том, что вторжение речи и мышления в человеческое настолько кардинально изменило направление развития человечества и это произошло настолько давно, что мы почти целиком утратили память о том, что смерть тела — не обязательное условие нашего дальнейшего развития. То есть парадокс состоит в том, что речь и мышление изменили биологическую природу человечества, сделав его более и по-другому смертным, и в то же время язык и мышление организовали тот способ, которым были временно нейтрализованы возможные массовые самоубийственные исходы неокрепшего нового ума человечества, развернутого лицом к ставшему конечным существованию своего тела в условиях сетей речи и мышления, поймавших его.

Краткая археология вопроса смертности человеческого тела наводит на мысль о том что полная (телесная) смерть не является все же единственным и неизбежным итогом жизни человека.

Забвение этого является, по всей видимости, следствием той резкой перемены судьбы человечества, произошедшей после внедрения речи и ума.

Говоря собственно об археологии свободы, можно сказать, что степень (способ) смерти определяет степень (способ) последующей свободы сознания. Способ смерти в свете необязательности телесной смерти определяется смыслом смерти того в человеке и в его нынешнем теле, что определяет природу его ограниченности и самоограничения.

Филогенетически момент принятия ребенком общественного соглашения о смерти человеческого тела является кардинальным в процессе социализации его сознания посредством речи и ограничения возможности выбора тела как единственной реальной целостности.

Вспоминая бывшее до этого момента знание о вечности тела, мы можем перекинуть мост понимания и возвращения в родовое и до конца неотъемлемое человеческое свойство, шанс и дар ему не умирать. Профилактическое религиозно-мистическое обучение шаблону принятия смерти не отменяет того факта, что любой искренний человек, оставшийся в живых после достоверного и реального столкновения со своей непосредственной смертью, безусловно знает о ней, что это совсем и совершенно не то, чего он хотел. Не будем обольщаться и утешаться рассказами людей, переживших клиническую смерть:

во-первых, никто из них, тем не менее, не хотел бы по доброй воле повторить этот опыт; во-вторых, кто знает, не длятся ли те мгновения, о которых они рассказывают как о неизъяснимой благодати, не более чем мгновения; в-третьих, не будем говорить ничего хорошего и плохого о тех светлых сущностях, которые встречают их там, вернее, не будем говорить о них ничего определенного, т. е. даже того, что это — сущности, — скажем лишь о хорошем религиозном воспитании переживших это людей. Вместе с тем автор не утверждает, что не существует такого рода мостов, калиток и лазов в бессмертие, — автор говорит всего лишь о степенях смежности смерти и о степенях свободы.

В смысле сведений об этом сновидческая жизнь человечества всегда была и остается источником первостепенной важности, и в этом же смысле все знания нынешнего человечества о потустороннем добыты из сновидений.