Выбрать главу

Это не считая Ленки.

День на работе проходит быстро. Перевода по уши, а когда его нет, можно потихоньку наблюдать за Ленчиком, мы с ней в одном аквариуме теперь, и она необычайно сильно радует глаз. Мне кажется, она давно заметила, КАК нагло я на неё иногда таращусь.

Хотя боюсь из-за моих крашеных волос, она может подумать, что я пидорэс. Все равно немного надеюсь. А вдруг! Надеяться надо всегда.

Тут читал на днях в метро статью о Горбачёве. И ему тоже Раиса Максимовна долго не хотела давать. А он ей тогда записку написал на латыни. Эдакой, знаете ли, поклонник Горация оказался, Михал Сергеич, дум спиро — сперо, мол, пока дышу, надеюсь. Ну, она и растаяла. Некоторые клюют на латынь. Некоторые на новые колготки.

Я давно за ними наблюдаю.

Время на работе из-за близости Ленки летит. Скучновато становится бесконечными вечерами.

Приезжаю домой. Жру жареную картошку с кетчупом Анкл Бэнц, укуриваюсь дурью, и, включив, Европу Плюс, телевизора у меня нет, тяну из пивного бокала «отвёртку» из столичной. Обычно один медленно выпитый коктейль и пятка дурьки отправляют меня спать.

Я сплю тяжёлым, по свинцовому серым сном. Зато и кошмары не снятся. И что самое удивительное — и совесть за содеяное совсем не мучает. Только страх перед тюрьмой. Холодный и бездонный.

Дурь в Москве, кстати, помогла отыскать Ленка. Именно она направила меня под памятник известному русскому литератору, тому, что презрительно и немного грустно поглядывает на первый русский макдоналдс через дорогу.

Торговлю анашей в Москве, как выяснялось, осеняет Александр Сергеич Пушкин:

Успех нас первый окрылил;

Старик Державин нас заметил

И, в гроб сходя, благословил.

А под памятником великому предку, гнездится страна глухих.

Анаша в этой стране бесподобная, а торговцы совсем не болтливы.

Правда, оживлённо жестикулярны. Никогда не видел столько глухонемых одновременно как у ног веками неисправимого озорника Пушкина.

А каждое воскресенье я иду в кино. Один. Что тут поделаешь? Зато в Москве вот…

На дорогу всегда укуриваюсь. Дрянь у пушкинских глухонемых классная, поэтому мне кажется, на меня укоризненно смотрит весь вагон метро. А люди на эскалаторе даже оборачиваются и громко шепчут мне вслед: «Смотрите, смотрите, как же плотно он прётся!»

* * *

Ночью в Дядину смену в камере штрафного изолятора, Бурят проглотил сапожный гвоздь.

Дядя вынужден был перевести его в санчасть. Как же иначе? Гвоздь — это закуска не особенно совместимая с нормальной жизнедеятельностью. Пусть даже такого опасного и никчёмного члена общества. Выпустил его Дядя в санчасть.

А через полчаса Бурята уже с почётом катили на его таратайке к Положенцу. Милостивейшему Сеты-ага.

Так начался самый массовый в истории папаской зоны бунт.

Толпа мужиков, по команде Бурята намертво отсекла штаб от зоны.

Васьки преградили вход в столовую — чтоб никто не соблазнился и не сорвал политическую голодовку.

Ментов запустили в зону только на просчёт. Чтобы не давать повода.

Думаю, прапорам самим особенно то и не хотелось спускаться в те дни в зону.

Она радостно гудела как высоковольтный провод. Народ любит бунтануть время от времени. Особенно наш народ — с первого класса в школе учат о том, как прекрасна Революция.

Со всех сторон нашу крышу обдувает капризный степной ветер. Но он может действовать на нервы только на воле. В зоне ты понимаешь, что порывистый своенравный степной ветерок — это поэтическая ипостась свободы.

Бибиков разливает по кружкам портвейн Чашма.

«Мы как три мушкетёра, пацаны. Кругом война, стрельба, а мы спокойно завтракаем в Ла Рошели.»

Вот ведь не знал, что Бибик знаком с творчеством Дюма-отца. Нашел блять «Ла Рошель» в наманганской области. Ебанашка. Я в детском саду играл в мушкетёров в последний раз. Теперь будем ждать, пока не придут гвардейцы кардинала и не пустят нас по кругу.

Глотнув вина и стянув с ног свои сапоги, память-о-родео-в-монтевидео, Булка тоже вступает в разговор. Видимо они что-то курнули у меня за спиной. Оба в каком-то около литературном настрое:

— Знаешь, а я дочитал Мастера. Булгакова. Вчера вечером закончил. Перед всей этой хуйнёй.

— И как? Вставило?

— Нуу. Как сказать… Нормально. Прикольно. Местами.

— А что тебе понравилось больше всего?

— Конечно же этот, Воланд грёбаный, что же ещё? Там местами муть какая-то про Пилата, дурку, ваще хрень.

— Какого ещё пилота? Что за книжка-та? — Бибик жарит пайку хлеба, воткнув в неё прут, тут же, на костре. Ну, неисправимый кулинар.

— Про Булгакова слыхала, бабуля?

— А ты, Олежка, я тебе так скажу. Ты, брат, пирог по краям объел, а серёдку-то, серёдку-то и выбросил. Про Пилата, про психбольницу не стал читать? Скучно? Понимаешь, Булка, так всю жизнь можно прожить и жрать одну манную кашу. И ничего, знаешь, живут. И желудок у них хорошо работает и сон нормальный. Но так за всю жизнь и не попробуют хорошего бифштекса с кровью. А знаешь, чтобы сделать королевский бифштекс, с целой коровы малюсенький кусок мяса выходит. И надо поработать зубами немного, что его прочувствовать. Это ведь не манка.

«Прикольно» написал а?

Он писал этот роман семь лет. Семь лет, понимаешь? В это время весь его мир вокруг обрушивался. Все его пьесы, что играли и в Москве и в Питере и в Киеве, всё запретили. Ни один рассказ не издавали. Элементарных денег не было. Жрать купить. Перечитай, как он меню ресторана Массолитского описывает — Москва и москвичи отдыхают. Слюнки текут это читать. А задуматься — так ведь он голодный может, сидел, когда писал строчки эти самые. Его в угол загнали. Он тогда самому Сталину письмо написал — или работу дайте или отпустите за бугор. Сталин помог во МХАТ пристроиться, да вот только его пьес играть так и не разрешил. Вот в жизни как бывает.

Сталин. Да. Говорят — восточный деспот, сын грузинского сапожника. А он возьми-ка — то Пастернака тряханёт, то Горького, то Пильняка или Мейерхольда какого. Сапожник, а вот понимал какая власть у писателя над массами-то.

— Да какая там власть? Это же каким ебанутым надо быть — семь лет одну книжку писать?

— Действительно, Бибик, каким надо быть ебанутым. И не только что семь лет писал. Он писал о Христе, Пилате и Воланде. Писал в стране, где признать себя верующим было бы как встать на братвинском сходняке и признаться, что стучишь в оперчасть. Не поймёт ведь никто. Или писать про жизнь евреев, когда живёшь в гитлеровской Германии. Он писал Мастера и Маргариту семь долгих, тяжёлых лет, наполненных болью от пощёчин критиков, которые написали около четырёхсот разгромных статей о его творчестве и только три хвалебные. Там место есть в книге, где Мастер говорит: «Эх жаль трамваем зарезало Берлиоза, а не критика Латунского».

Мастер пишет, размазывая по бумаге своё сердце. А потом приходит критик Латунский, который всё на свете знает, и говорит, э брат, да у тебя в пятой строчке сверху дательный падеж вместо родительного.

Нехорошо, стараться надо. Работать над собой.

А потом довольный своим вкладом, идёт жрать биточки и стерлядь в ресторан дома литераторов. Он ведь тоже, бляха, литератор, Латунский-то.

Вот так, Бибик, на редкость надо быть ебанутым, чтобы писать семь лет книгу, которую только что и сможешь это прочесть в узком кругу друзей, а потом в стол её, на долгие годы.

Мастера и Маргариту издали в первый раз через двадцать лет после смерти Булгакова. А он семь лет писал её несмотря не на что. Конечно же, он не был нормальным человеком. Но знаешь, я бы все отдал, чтобы таким вот ебанутым быть, как он.

Да он и сам понимал, что не такой, как большинство. А это уже отклонение. Хочешь, ни хочешь. А бывает отклонение или в сторону гениальности или в сторону шизофрении. И вот писатель пишет и колеблется вечно между этой гранью — психушкой или славой. Психушкой, пьянкой с наркотой или вечностью. И понимает что балансирует, и боится в темноту упасть. Вот тут то и нужна Мастеру его Маргарита, чтобы каждый день читала его странички, целовала и говорила: «Ах как же чудесно ты пишешь! Продолжай в том же духе!» Вот где поддержка. А может попасть женщина вот как ты, Биби: «хули пишешь, все равно не издают, пошёл бы дворником что-ли пока устроился.»