— Эй, барин, заснул, что ли? — окликнул возница седока, замечтавшегося под своим капюшоном.
— Разве мы уже в Гулярной?
— В Гулярной. Да чей дом-то?
Гоголь назвал домохозяина. По счастью, мимо них по занесенным снегом деревянным мосткам перебиралась какая-то не то кухарка, не то чиновница с кульком провизии. На вопрос извозчика она указала на один из убогих, одноэтажных домиков столичного захолустья.
Господи Боже! И это прославленный Петербург? Это Нежин, хуже Нежина! Дрянь, совсем дрянь! И здесь-то приютился он, друг сердечный?
Рассчитавшись с извозчиком, Гоголь, увязая в снегу, добрался кое-как до калитки, а оттуда во двор до покосившегося крылечка.
А что, если Герасим Иванович ему даже не обрадуется? На последние письма к нему не было ведь и ответа…
Звонка на крыльце не оказалось, и Гоголь с невольным замиранием постучался в низенькую дверь. Только на третий стук дверь вполовину отворилась. Но показавшийся за нею старичок в ермолке и ветхом ватном шлафроке — из отставных, видно, чиновников, — держась за дверную скобку, заслонил вход и пробрюзжал довольно нерадушно:
— Вам кого?
— Высоцкого, Герасима Ивановича. Ведь он здесь живет?
— Жить-то жил, да след простыл.
— Выехал? Но не из Петербурга же?
— Из Петербурга.
Гоголь был совсем ошеломлен.
— В провинцию, значит! Но куда?
— А почем мы знаем. Снимал хоть у нас комнату, да сторонился нашей бедноты, гордец, зубоскал, не тем будь помянут. Сам, вишь, важная птица! Ну, и скатертью дорога!
Дверь закрылась. Гоголь все еще не мог опомниться.
Да, да! Высоцкий хоть и зубоскал, точно, но одного с ним поля ягода. Они понимали друг друга с полуслова, жить бы только душа в душу… И вдруг, не говоря дурного слова, скрылся с горизонта бесследно, как метеор, не оставив даже ни строчки. Открылось, изволите видеть, где-то в провинции теплое местечко, — не нужны стали прежние друзья, и отряхнул их с себя, как пыль, как сор… Но нет же, нет, не может быть! Неужели так и не придется больше свидеться в жизни?[3]
Безотраднейшее чувство первого разочарования в незыблемой святости дружбы с нестерпимою горечью поднялось в груди отвергнутого друга. От навернувшейся на глаза сырости ничего не различая перед собою он, спотыкаясь, выбрался снова из калитки. Рассчитанный им ванька, по счастью, еще не отъехал: надо было дать передохнуть слабосильной лошаденке, а может, и седок не застанет кого нужно.
— Не застал, знать, дома?
— Не застал…
— Так подавать опять?
— Подавай.
— Куда ж теперя везти-то?
И то, куда теперь? Тот, на которого он полагался как на каменную гору, спину показал; приходится самому уж ковать железо. Рекомендательное письмо Трощинского к чиновному тузу Кутузову благо в капмане.
— Знаешь Малую Миллионную?[4]
— Как не знать.
Снег валил рыхлыми хлопьями гуще прежнего. Накрываясь опять воротником плаща, Гоголь должен был хорошенько отряхнуться.
— Ну, повалил! — пробормотал он про себя.
— Научился, — незлобливо отозвался ванька, застегивая полость, и легонько тронул свою лошадку вожжами. — Эй, милая, не ленися: добрый барин не поскупится.
А барин под своим капюшоном сидел истуканом: на него нашло ожесточение до самозабвения, до одеревенелости. Только когда недолго погодя санки разом остановились, он очнулся и приподнял край воротника.
— Что там такое?
— А вон потянулись, — был благодушный ответ с облучка, — ровно дрова по реке гонят — никакой силой не удержишь.
Поперек пути их, в самом деле, тянулся непрерывный обоз, которому конца видать не было. Раз покорившись неумолимой судьбе, Гоголь безропотно снес и эту мелкую напасть.
— Вперед! — послышался наконец голос возницы, и санки покатились далее.
Вдруг толчок, и еще, и еще, точно спускаются круто под гору. Что за оказия? Какие в Петербурге горы? Гоголь выглянул опять из-под своей покрышки. Оказалось, что то был спуск на Неву. Путь их лежал так близко от проруби, что их обдало оттуда облаком пара.