В школу я пошла в семь с половиной лет. До войны я окончила четыре класса. У меня даже есть фотографии довоенные, в школе снимались, смешные такие — первый класс и четвертый класс. Когда началась война, мы должны были идти в пятый класс, но уже не пошли, потому что в этот учебный 1941/42 год не учились.
Эвакуировались крупные предприятия, и с ними уезжали семьи. У моего мужа мама — врач, она на военном положении была, и его одного со школой в эвакуацию отправила, еще был июль, не замкнулось блокадное кольцо. И я помню, что моя подруга уезжала с Мариинским театром, у нее там мать играла в оркестре. А мы в растерянности: отец был далеко, мама ему звонила, спрашивала, что делать. А он говорил: «Ну, финскую же пережили!» И нам не к кому было ехать. Так мы остались в блокаде.
Кто был приписан к школе, мог эвакуироваться. Но пропустили бы только детей, а родителей оставляли в городе. А потом уже могли и всей семьей куда-то отправить, потому что положение ухудшалось. Понимали: если одних детей отправить, они не спасутся.
Бомбежки начались с сентября. Первая бомбежка была 8 сентября или накануне. Помню, была лунная ночь, рядом разбомбили шестиэтажный дом, а у нас в доме все стекла выпали. Слышались стоны людей, их откапывали, а наш дом оградили на следующий день. Занимались откапыванием девушки-сандружинницы из ПВО. Из разбомбленного дома торчали всякие деревянные перегородки, и люди ходили их пилить на отопление. И мой брат с пилочкой тоже туда ходил.
При бомбежках шли в подвал, который и был бомбоубежищем. Очистили подвал от дров (дом у нас отапливался дровами), и когда ночью по радио объявляли воздушную тревогу, мы в темноте по лестнице спускались с 6-го этажа в этот подвал и ждали объявления отбоя тревоги. Брали с собой сухари и документы. Помню, только один налет закончится, и снова налет, и опять налет — один за другим. Потом уже невозможно стало ходить, силы убывали. Мы понимали, что могут дом вместе с нами разбомбить, ну что ж делать…
Продукты пропали не сразу, была какая-то крупа, картошка. Понимали, что война, и делали какие-то запасы. Я помню, меня посылали в магазин, народ был непривычный к таким огромным очередям — стояли друг на друге. И вот я помню: баночки с крабами! Крабы — это теперь деликатес, а тогда народ ел селедочку, а крабы и не раскупали. Потом продукты стали поступать в магазины ограниченно, появились карточки, где учитывали возраст. Рабочим давали карточку рабочую, служащим — служащую, мама имела такую карточку, бабушка — иждивенческую, я и брат — детскую, а потом иждивенческую, и постепенно, к ноябрю где-то, дошли до того, что вместо 150 граммов хлеба стали давать еще на 25 граммов меньше. А потом началась зима, и к этому голоду прибавились еще и жуткие холода. А жили мы на шестом этаже без лифта.
Мама работала в небольшом цехе «на военном положении», дежурила там круглосуточно. Тогда была еще жива бабушка Павлина Сергеевна. Бабушка умерла от голода. Как она умирала, я помню. А когда она умерла в январе 1942 года, ее долго не хоронили, чтобы можно было воспользоваться ее карточкой. Тогда была очень холодная зима, до — 40 градусов, и везде было холодно: в комнатах, на кухне. От холода мы лежали с братом в пальто под одеялами. Лежали прямо в пальто, в зимних шапках, надо же было как-то согреваться. Окна были забиты фанерой, потому что все стекла вылетели, и в этом холоде ждали, когда придет мама.
А потом я уже сама стала ходить за хлебом, в очереди стояла. В очередях на ком плед, у кого одеяло, и чумазые все, потому что для освещения были только коптилки — металлические баночки с продернутым фитильком.
Ребенком тогда считали до двенадцати лет, давали детскую продовольственную карточку. Ни воды не было, ни электричества. Нечем было поднимать воду, внизу в подвале вода была, там были краны, и ходили вначале в подвал за водой, а потом ходили на другую улицу, так как была такая суровая зима, что вода в подвале замерзла. За водой выстраивалась очередь. Да и сколько можно было принести в кувшине? У нас, городских жителей, даже ведер не было. Мы с теткой (мы вместе жили) ездили за водой на Неву несколько раз. Кто-то помогал черпать, и потом мы на саночках везли. Поэтому расход воды был ограничен. У нас была буржуйка, печь такая с трубой, и нужно было чем-то ее топить… Когда мама еще ходила, она на толкучке меняла вещи, чтобы достать нам хоть чашку крупы, вязанку дров.
Мы не уехали Дорогой жизни, боялись, что замерзнем, так как машины открытые, потом уже думали, что весной, когда растает Ладога, на барже поплывем. У нас уже были прикрепительные талоны, мы приготовили сшитые из наволочек мешочки и должны были уже уехать, но на Ладоге штормило. Пять дней был шторм, и баржи не выпускали: они могли затонуть. А за это время мать свалилась совсем, у нее даже отек на голове был, и ее взяли в госпиталь. Тогда не больницы, а госпитали были на базе больниц. В Мариинском дворце был госпиталь, и мы, школьники, ходили читать стихи и выступать перед ранеными. В госпиталях лежали не только военные, но и люди, пострадавшие от блокады. Моя мама пролежала там полгода. Нас уже хотели отправить в детдом, но тетка взяла над нами опекунство, чтобы мы не потерялись в разных детдомах. А мама была совсем слаба. Один раз санитары хотели уже уносить ее… Ее стали лечить бактериофагами, иначе никакие таблетки не помогали, потому что уже была запущенная стадия — кровавый понос. После этого ей стало лучше, а была как скелет. Потом я смотрела в ее трудовой книжке: по длительности болезни маму списали уже, и она была не в рабочей категории.
Все нечистоты выбрасывали на улицу, кто из окна, у кого сил не хватало, кто выносил, на лестнице все загажено было. Снега было много и улицы не чистились. Бывало, я видела: прямо около нашего подъезда сидит человек, весь остекленелый, и поднять его уже невозможно.
Поскольку ничего не убиралось, по весне могла начаться эпидемия. Если в карточке было помечено, то нужно было всем, способным держать лопату, чистить снег. В нерабочее время нужно было отработать на очистке города. Был издан указ, и все чистили. Рабочий день в связи с этим, конечно же, не сокращался. В основном это были женщины. Ленинград выстоял на сорокалетних женщинах, потому что подростки не выдержали голода, стариков на фронт уже не брали, как могли, они что-то делали, но в основном трудились женщины. Двадцатилетние сандружинницы ПВО умерших вывозили, детей забирали, когда умирали их родители, их нужно было устраивать, обходили квартиры, проверяли, кто есть живой. Наш шестиэтажный дом стоял почти пустой.
В марте 1942 года пошел трамвай. Это было событие! Ведь транспорт стоял, только пешком ходили. Например, человек работал на Кировском заводе, а семья у него на другом конце города. Телефон не работал, он не знал, жива ли семья, и семья не знала, жив ли он.