Мы, дети, росли в дружной, трудолюбивой семье, учились в общеобразовательной и музыкальной школах. Несмотря на то что жили мы в одной комнате в коммунальной квартире, мы были благодарны за наше счастливое детство.
В июне 1941 года, окончив 8 классов школы (я начала учиться с 7 лет), я с нетерпением ждала 27-го числа, когда мне должно было исполниться 15 лет. Мне была куплена первая путевка в пионерский лагерь, и, кроме того, папа сказал, что меня ожидает хороший подарок. Подарком оказался золотой кулончик, на котором было выгравировано: «Дорогой доченьке от папы. Храни тебя Бог». Как этот кулончик мне впоследствии пригодился! Старшему брату был куплен первый велосипед в связи с окончанием 10-го класса.
Но 22 июня, в воскресенье, в 12 часов дня, все услышали по радио что началась война. Мы, младшие дети, не очень представляли себе, что это сообщение значило и что оно перевернет всю нашу последующую жизнь. Через неделю после выпускного вечера в школе старший брат Исаак обратился в военкомат с просьбой мобилизовать его. Ему было отказано, так как 1923 год еще не призывали. Но 30 июня он пошел снова, и на этот раз его даже не отпустили домой попрощаться. Родители побежали к нему, плакали, будто чувствовали, что больше не придется им встретиться.
В июле или августе началась эвакуация школьников. Вениамин был эвакуирован в Кострому с музыкальной школой-десятилеткой при Ленинградской консерватории, учеником которой он был. Но через две недели мама настояла, чтобы папа поехал и привез брата обратно: «Как там ребенок будет один? Если что-то случится, то мы должны быть вместе». Это была роковая ошибка. Не брата нужно было привезти обратно в Ленинград, а всем нам поехать к нему. Может быть, не случилось бы то, что случилось….
Но родители, как и многие тогда, не могли решиться, боялись бросить комнату, привычную жизнь и уехать в неизвестность. Все думали и говорили, что война быстро закончится и все будет по-старому. Но по-старому больше никогда не было. Папа много работал, иногда ему платили картошкой и луком, и мы еще не голодали.
Но в сентябре все изменилось. Немцы приблизились к Ленинграду. Начались регулярные бомбежки, артобстрелы и пожары. Почти каждый вечер около 6 часов по радио раздавалась сирена, возвещающая о воздушной тревоге. Это значило, что надо всем идти в бомбоубежище. Введенные нормы — карточки на хлеб и другие продукты — снижались. К декабрю 1941 года на нашу семью из 4 человек полагалось 725 граммов хлеба — 350 граммов папе и нам, иждивенцам, по 125 граммов каждому. Из чего был этот хлеб, я сейчас сказать не могу — какая-то тяжелая, влажная масса. Папа еще ходил на рынок, где удавалось выменять приличную одежду или посуду на отруби, дуранду (выжимки из сои и разных семян) или картофельные очистки. Мама из этих «продуктов» варила суп. В мои обязанности входило принести из магазина хлеб. В 3–4 часа ночи я уходила в булочную. Нужно было занять очередь в магазин, который открывался в 9 часов, если хлеб привезут. Бывало, что и не привозили, или привозили недостаточно. Было страшно идти одной, так как изголодавшиеся люди часто выхватывали хлеб из рук. Мне повезло, со мной это ни разу не случилось.
Родители слабели с каждым днем и вскоре заболели. Папа не мог больше работать, все чаще оставался дома и не вставал с кровати. Ноги его отекли от голода и цинги, он не мог снять валенки и в них спал. Мама, узнав, что семьи ее брата и сестры были уничтожены в гетто в ее городе Велиже (Белоруссия), совсем слегла и больше не вставала.
Зима 1941/42 годов была очень морозной и снежной. Не было электричества, вода в кранах замерзла. Я ходила на Неву, где из проруби доставали воду кастрюлями, чашками, бидонами. Пока я везла два ведра воды на саночках по дороге, по наледям и сугробам, воды оставалось меньше половины. Я кипятила воду в чайнике на «буржуйке» (маленькая печка из жести) и пыталась как-то согреть родителей и брата.
29 января 1942 года я увидела, что маме совсем плохо. Я растерялась, не знала что делать, размешала немного жмыха в воде и стала на «буржуйке» печь оладьи. Старалась покормить маму, но она, качая головой, отказывалась есть и непонятным хриплым голосом шептала: «ребенку, ребенку», имея в виду моего брата. Это были ее последние слова. Я побежала в жилищную контору и попросила помочь мне как-то доставить маму в больницу. Мне дали лошадь с телегой, на которую положили маму, посадили папу и меня. Дворник повез нас в больницу имени 25-го Октября. Когда мы приехали туда, маму унесли в приемный покой. Через полчаса оттуда вышла санитарка и протянула мне мамины серьги и обручальное кольцо со словами: «Возьми, девочка, маме они больше не нужны». Я, плохо понимая, что произошло, стала искать возможность увезти папу домой. Два солдата, проезжавшие мимо больницы, предложили отвезти нас домой и ни за что не хотели взять у меня кусок хлеба, который я им предложила. Когда мы приехали домой, было 3 часа ночи — мое время идти за хлебом. Испуганный и замерзший Веня остался один дома. Я уложила его в кровать и поплелась.
В 9 часов утра Веня пришел ко мне и сказал, что, наверное, папа тоже умер. Принеся хлеб домой, я увидела что это так. Папа сидел на диване мертвый. То, что они умерли в один день, не было совпадением. Папа не мог пережить, что мама умерла, и его покинули последние силы. Папе был 51 год, маме — 49.
Папино застывшее тело оставалось в квартире в течение двух недель, так как специальная служба, занимавшаяся отправкой тел в морги, не успевала справляться. Через много лет мы нашли в архивах Пискаревского кладбища документы, что мама и папа числятся под номерами 1272 и 1273 в братской могиле номер 23, куда захоранивали умерших в январе-феврале 1942 года.
Так в один день мы стали круглыми сиротами. Мне — 15 лет, Вене — 11. В городе и нигде ни одной родной души, есть на фронте старший брат, но с ним не было связи. Оказалось, что он в это время был в окружении. Мы остались в пустой холодной квартире с выбитыми снарядами стеклами в окнах. Целью моей жизни было както спасти моего младшего брата. На следующий день после смерти родителей я спустилась во двор, где был наш сарай с наколотыми дровами. К моему ужасу, сарай оказался пуст. Все дрова были украдены.
Так как папа умер в конце января, он успел получить хлебные и продуктовые карточки на февраль на всех нас. Хлеба было не 250 граммов, как полагалось на двоих, а 725. Я приносила этот кусок, разрезала, чтобы не съесть все сразу. Мы съедали дневную норму, ложились в кровать, накрывались всем, что было в доме, и пытались согреться.
К сожалению, нам недолго удалось пользоваться четырьмя карточками. Однажды я проходила мимо столовой на улице Садовой и увидела через стекло, что люди едят что-то горячее. Ко мне подошла женщина и спросила, что я хочу. Я ответила, что хотела бы тоже что-нибудь поесть. Она сказала, что поможет мне, взяла мои карточки и вошла в столовую. Ее долго не было, я думала, что не увижу ее никогда. Неожиданно она появилась, протянула мне карточки и сказала, что ничего не получилось, там нужно специальное прикрепление. Она исчезла, а я увидела, что за предстоящие две недели вырезаны все купоны. Это грозило голодной смертью. Соседи по нашему двору сказали мне, что если вынести на рынок что-нибудь ценное, то можно это обменять на продукты. Вот тут-то мне и пригодился подаренный папой кулончик, за который я получила кусок хлеба и три картофелины. В другой раз я обменяла велосипед брата. Пошло в ход и мамино обручальное кольцо. А серьги мамины, которые мне отдала в больнице санитарка, я потеряла где-то по дороге домой. Эти же знакомые по двору помогли мне заготавливать какое-то топливо — стулья, стол, книжные полки. А как трещал в печи расколотый лакированный футляр от виолончели, на которой до войны играл старший брат Исаак!