— Конечно же, Пеннаккьони, пересказ вы не приготовили!
— Да нет же, мсье, я приготовил! Еще вчера я знал всё наизусть. Я даже брату рассказывал. Только вчера вечером это называлось «стихотворение», а сегодня вы говорите «пересказ», а меня это путает, у меня от такого ступор начинается.
Естественно, я ничего подобного не говорил — слишком боялся. И возвращаюсь я к этой жуткой пытке пересказом у подножия учительской кафедры, только чтобы попытаться уяснить, почему же сегодня любая апелляция к памяти вызывает такое презрение. Может быть, отказ от сохранения в ней прекраснейших страниц изящной словесности и философских сочинений есть лишь желание отвести от себя этих призраков? Может, мы запрещаем себе запоминать эти тексты только потому, что какие-то идиоты превратили их когда-то в тренажеры для памяти? Если дело в этом, значит, одна глупость сменила другую.
Мне могут возразить, что хорошо организованный мозг не нуждается в заучивании наизусть. Он сам найдет, что ему нужно. Он запоминает то, что составляет смысл, и, что бы я там ни говорил, оставляет в стороне чувство прекрасного. Впрочем, он может в один миг найти в своей библиотеке нужную книгу и в две минуты отыскать нужные строчки. Я и сам знаю, где меня ждет мой Лабрюйер, вон он стоит на своей полке, как и Конрад, и Лермонтов, и Перрос, и Чандлер… вся компания тут как тут, расставлена в алфавитном порядке среди такого знакомого пейзажа. Я уж не говорю о киберпространстве, где можно одним движением пальца пролистать всю память человечества. Учить наизусть? Когда память исчисляется гигабайтами?!
Все это верно, но главное в другом.
Когда я учу наизусть, я ничего не замещаю — я добавляю.
Наизусть — на память… В данном случае речь идет о памяти языка.
Погрузиться в язык — вот в чем штука.
Выпить чашечку и попросить еще.
Заставляя своих учеников — от шестого класса до выпускного — заучивать столько текстов (по одному в неделю) и рассказывать их каждый день, я окунал их с головой в бурный поток языка — тот, что, протекая сквозь века, бьется в нашу дверь и захлестывает наше жилище. Естественно, вначале они брыкались! Вода казалась им слишком холодной, поток — слишком глубоким, течение — слишком сильным, а сами они — слишком слабыми. Все правильно. Типичный мандраж перед прыжком в воду:
— Ой, у меня не получится!
— У меня память плохая.
(И это они говорят мне, с моей врожденной амнезией!)
— Такой длиииинный кусооок!
— Труууудно!
(Опять же, говорить такое мне, признанному кретину!)
— И потом, стихи… Так сегодня не говорят…
(Ах! Ах! Ах!)
— А отметки будете ставить, мсье?
(А как же!)
И это не считая протестов оскорбленной взрослости:
— Наизусть? Что мы, маленькие, что ли?
— Я не попугай!
Они играли ва-банк, это была настоящая война. И еще они говорили все эти вещи, потому что слышали их от других. Вот, к примеру, их родители, куда как передовые: «Неужели, господин Пеннаккьони, вы задаете им зубрить тексты наизусть? Но мой сын уже не ребенок!» Ваш сын, сударыня, никогда не перестанет быть ребенком перед лицом языка, и вы тоже совершенный младенец, и я смешной карапуз, и все мы, сколько ни на есть, — мелюзга, мелочь, уносимая мощным потоком, бьющим из устного источника Словесности; и вашему сыну захочется в один прекрасный день знать, в каком это языке он плавает, что за поток несет его, питает и утоляет его жажду, и стать самому носителем этой красоты — и с какой гордостью! — и, вот увидите, он будет обожать все это, вкус слов у себя во рту, яркие вспышки мыслей в голове, и откроет необычайные возможности своей памяти, бесконечную гибкость этой резонансной камеры неслыханных размеров, где будут звучать самые прекрасные фразы, где будут жить самые светлые мысли; когда он обнаружит бездонную пропасть своей памяти, то до безумия влюбится во внутриязыковое плавание, с радостью будет нырять и нырять в волны языка, вылавливать из его глубин всё новые и новые тексты, и через всю жизнь пронесет сознание, что вот они там — составляющие его сущности, и станет рассказывать их наизусть, когда вздумается, повторять про себя, чтобы снова ощутить вкус слов. Носитель письменного предания, благодаря ему вновь ставшего устным, он, возможно, даже перескажет их кому-нибудь другому, чтобы поделиться, покрасоваться или предстать в глазах этого другого этаким педантом — оно того стоит. Делая так, он будто бы вернется в дописьменные времена, когда жизнестойкость мысли зависела лишь от нашего голоса.