Выбрать главу

Познакомился я в гимназии и еще с типом учителя, столь же далекого от идеала, который я вынес из моей немецкой школы. Это — рубаха-парень, веселый, бесцеремонный после выпивки, накануне зевающий во весь рот, ставящий отметки зря, говорящий всем ученикам «ты», в младших классах забавляющийся тем, что щиплет мальчуганов за уши или дергает их за волосок-«пискунчик», причем спрашивает: «А ну-ко, скажи, где живет доктор Ай?» Из себя такой учитель веселый, румяный, с блестящими глазами. Насчёт своего предмета он довольно беззаботен, а учительствует только впредь до женитьбы на богатой купчихе или до получения места в каком-нибудь выгодном промышленном предприятии.

Такой учитель вызвал меня к доске в первые же дни моего поступления в гимназию. Я отвечаю, а он сверлит кулаками глаза и зевает так, что виден в глотке язычок.

— Святители московские, башка-то как трещит! А-а! А-а-а!.. Что ты буркалы на меня таращишь! Знай, отвечай: нечего делать, слушаю.

Я отвечаю, с трудом собирая мысли при виде учителя, похожего на актера, представляющего на сцене пробуждение пьяного. Учитель дозевывается до чихания и кашля. Чихал, кашлял — и препротивно плюнул на пол около доски.

— Разотри, — говорит он мне.

Я смотрю на него с изумлением.

— Свинья, не хочет оказать почтения учителю! — говорит он. — Ну, если не хочешь, так я сам разотру.

Я долго пребывал в недоумении. Никогда ничего подобного не позволил бы себе самый распущенный немец.

4

Так существовали мы в гимназии. Шесть часов скуки в классе, а остальное время — сиденье в душных репетиционных или расхаживание взад и вперед по коридору. Всякое отступление от этого порядка немедленно подавлялось железной дисциплиной, увенчанной угрозой исключения, простого и «с волчьим паспортом». Такие педагогические условия выработали типы мальчуганов, которых в немецкой школе не было и быть не могло. В общем, это были какие-то маленькие старички, в мешковатых длиннополых сюртуках, сползавших панталонах, в черных галстуках и с мундирными отличиями на одежде и головных уборах. Недоставало только чинов и прав на пенсию. Эти гномы мало шумели, почти не шалили, очень редко дрались, но еще реже дружили друг с другом. Пансион был постылым местом, а потому были постылы и товарищи по заключению. Каждый жил в себе, исключительно внутренней жизнью, а она при данной обстановке не могла быть веселой и жизнерадостной. Вырабатывались меланхолики, злецы, «подлизы» и отчаянные. В немецкой школе для образования таких типов не было почвы. Там подлиз не терпели не только ученики, но и воспитатели. Злеца быстро укрощали основательными общими взлупками. Непокорных не доводили до отчаянья. Меланхолики рассеивались общими играми и живым течением школьного быта. В гимназии все эти дурные свойства развивались, и вырабатывались те безвольные, распущенные, злые неврастеники, которые являются, по мнению литературы и публицистики, самыми характерными представителями современной русской интеллигенции.

Вот мой друг, С., чудесный человек тогда, и еще лучший, по слухам, теперь. Это совсем старичок в шестнадцать лет. Он первый ученик, он всегда на золотой доске, у него из поведения пять, но он ненавидит и гимназию, и начальство. У него слаба грудь, а его держат круглый год взаперти в пыльных комнатах. Он ни в чём не погрешает против дисциплины, но начальство иногда подмечает яростный взгляд его добродушных черных глазок при какой-нибудь несправедливости или глупости, видит, что от негодования его и без того острый нос делается еще острее, и начинает преследовать за то, что С. «дурно смотрит». Приходится улыбаться, — а чего это стоит раздражительному шестнадцатилетнему старичку! Старичок честолюбив: ведь, вся школа построена на чинопочитании. Поступает учеником в класс С–а московский барчук, с протекцией. Положим, барчук хорошо подготовлен, положим, он милый малый, но кроме того начальство начинает явно тянуть его на первое место, а С–а так же явно стягивает на второе. Одно время С. серьезно носился с планом жаловаться на это «на Высочайшее имя». Как-то я встретился с моим тогдашним другом. Он по-прежнему добр, по-прежнему раздражителен, но уж совсем мрачно, настроен: читает Шопенгауэра и серьезно, хотя и с раздражением, говорит, что человечество вырождается и будущее на нашей планете принадлежит в воде — акулам, а на суше — крысам.

Вот другой мой друг — из старого дворянского рода, родня Тургеневым, Шеншиным и Толстым, смешливый как девочка, богомольный как старая дева, с лица, правда, больше в Шеншиных. Через несколько лет, в университете, он атеист и революционер, притом не какой-нибудь легкомысленный и забубенный, а глубоко перестрадавший перелом, который совершился в его мысли и чувствах. Всегда невеселый, всегда нездоровый, он отрицал Бога и участвовал в разных пропагандах и бунтах с видом мученика.