Нарастает ощущение удушливости: душно на птичьем дворе, нечем дышать в доме Глеба, задыхается от зноя Устинья, и, наконец, разражается страшный пожар, символический, конечно, по своему художественному звучанию, перерастающий во вселенский катаклизм.
Мрачную торжественность и одновременно — все большую стилистическую усложненность, трудночитаемость приобретает поэма:
Избранный автором столь редкий для нашего времени классический александрийский стих призван придать более значительное, весомое звучание этой апокалипсической картине. Это ведь стих трагедий XVIII столетия. Та же эпоха вдохновила поэта своей тяжеловато-величавой, подчас весьма редкой для теперешнего восприятия архаической лексикой. Вот наиболее характерный пример: «Багряный зверь, бронзовоглав и хребтомеден», «Хребтовобронзовый, сугорбый, медноглавый зверь» (ср. из кантаты Г. Державина «Персей и Андромеда»: «». иль преисподний зверь, стальночешуйчатый, крылатый, серпокохтистый, двурогатый»). Резервные возможности жанровой системы прошлого тоже, конечно, востребованы В. Лапшиным, вспомнившим о философской поэме и философской оде, в которых поднимались проблемы нравственные, нравственно-философские, религиозно-философские. Очевидно, что автор стремится вывести поэму на уровень философского трагического звучания с неизбежной борьбой двух противоположных начал, божественного и адского, света и тьмы («Два вечных семени, две сути бытия…») и постановкой вечного вопроса о величии и ничтожестве человека, вопроса, который, приобретая современное освещение, становится вопросом о разрушительной силе, таящейся в человеке:
Надо сказать, что там, где описываются бытовые ситуации, стих четче, яснее в своей пластической изобразительности, в собственно «философских» же строфах язык предельно архаизирован. Здесь явно ощущается и некая смысловая отвлеченность, натянутость. Художественная ткань «прогибается» под грузом умозрительно поставленной задачи и концентрированной, сгущенной архаической поэтики. По степени «затемненности» стиля В. Лапшин в данном случае не отстает от самых «сложных» и «темных» наших нынешних «модернистов» (а ведь открытая, обнажающая прием архаизация стиля — это тоже своего рода признак «модерности»), что говорит, кстати, о тенденции, наблюдающейся с середины 70-х годов в творчестве самых разных новых авторов.
Не думаю, однако, чтобы, воскрешая старинную поэтику, В. Лапшин ставил перед собой чисто экспериментаторские, формотворческие задачи. Вот как объяснил это В. Кожинов: «Одно из существенных средств своего рода расширения (выделено В. Кожиновым. — В. С.) индивидуального голоса поэта — опора на весь объем русского Слова, включая его древние пласты. Именно этим обусловлена, надо думать, вполне очевидная «архаичность» стиля Виктора Лапшина.
Строго говоря, обращение к архаическим ресурсам слова характерно для сегодняшней, современной литературы. В лирике Виктора Лапшина эта черта объясняется, по моему мнению, прежде всего именно стремлением сделать объемней личный, исповедальный голос…
Вовлечение в лирический мир всей тысячелетней стихии русского слова — если она, разумеется, входит в этот мир естественно и органически, — призвано сообщить голосу поэта особенную весомость».
Виктор Лапшин — поэт сугубо серьезный, истовый, взыскующий духовно-нравственной сути, истины. Так что обращение к усложненному, не поддающемуся полной расшифровке стилю определяется, верно, художественно-нравственной задачей (понятой, правда, несколько наивно: чем архаичнее, тем внушительнее); в этом вселенском пожаре, в этой жестокой борьбе Мрака и Света трудно искать простых истин, как непросто логически вычленить некие философско-нравственные основы, опоры (автор их скорее внушает, чем формулирует). Сами образы приобретают смутно-аллегорический, смутно-внушающий характер.
В собирательном образе матери, объединяющем родину-мать и божью мать-заступницу и мать земную, важнейшее — эти слезы искупления, очищения, сострадания. Образ, конечно, принципиальный для поэта.
Попытка осмыслить свое время на художественно-философском уровне предпринята в произведении Николая Лисового «Двое из Эфеса». Из далекого прошлого пришли персонажи: философ-диалектик Гераклит и мизантроп Герострат, снискавший себе известность в веках разрушением храма Артемиды, одного из семи чудес света. По жанру это, как и многие другие произведения, — синтетическое образование: относительно большая «величина», деление на главы — вроде признаки поэмы, но подвижное звучание строфы и характерный сюжетный ход (странствие) заставляют вспомнить о балладе, а если взять во внимание философское содержание (о котором — ниже), то жанр придется определить несколько громоздко как философскую поэму-балладу. Назвать балладу исторической трудно, потому что автор «спрессовал» время, сделав Гераклита и Герострата современниками. Реально это едва ли возможно, так как расстояние между датой смерти философа (примерно 483 г. до н. э.) и годом сожжения храма (356 г. до н. э.) — 121 год. Но автор, назвав Герострата «верным учеником» Гераклита, сблизил их во времени, подчеркнув своеобразную внутреннюю связь между ними. С одной стороны, непонимание согражданами философа, звавшего их к «Высшему Свету», а с другой стороны — упрощенное истолкование Геростратом учения о том, что все вещи, из огня возникнув, должны — по истечении некоего цикла — вновь обратиться в огонь, привело к разрушению храма, святыни. Всеобщность движения, борьбы, изменения и перехода всякого явления в свою противоположность делает все ценности относительными. А представление о постоянной противоречивости явлений, доведенная до предела относительность освобождает не только от веры в абсолют, но вообще от веры во что бы то ни было святое, от всяких нравственных оснований и опор.
В балладе ощутимо то, что принято называть амбивалентностью. Автор, не давая прямых оценок, как бы смотрит на многое глазами Герострата (это в глазах персонажа храм богини — блудодействованья храм»), и все же его симпатии не на стороне разрушителя; не случайно он косвенно дает понять, что Герострат— человек, продавший душу: «Снова холод Брал за ворот, Душу требовал в заклад». И в этом Н. Лисовой — через время — ведет диалог-спор с пролеткультовски»! поэтом А. Дорогойченко, придавшим герою своей поэмы «Герострат» (1920) черты революционного «предтечи».
Впрочем, амбивалентный герой в последние годы — явление известное (о нем немало писали применительно к прозе), порожденное временем. А теперь обратим внимание на дату написания баллады — 1967 год. Это было начало эпохи нового «похолодания», когда границы нравственных ценностей оказались размытыми, ощутимые ножницы между словом, обозначающим идеал, и делом, разрушающим идеал, наводили на мысль о несовпадении слова и его точного, «правильного» смысла, добро и зло настолько взаимно проросли, что, казалось, поменялись местами, и впрямь темное принималось за светлое и — наоборот (в поэме «темным» назван Гераклит, а «светлым» — с иронией — Герострат). Но такое «амбивалентное», «релятивное» время как раз чревато огнем, пожаром, разрушением святынь, основ культуры: