Много мы слышали в последние годы разрешенных независимых мнений — таких, что аж дух захватывало. Захватывало, захватывало, а вот уже и не захватывает — привыкли, наскучило. А не внести ли нам, уважаемые коллеги, в свою работу толику взвешенности, не осмотреться ли повнимательнее вокруг? А то ведь, спеша засыпать могилку, как бы не столкнуть туда рядом стоящего живого человека. Не заколотить бы второпях в гроб родственника, просто, скажем, заболевшего или впавшего в сон после очередного сеанса гипноза (ну, бывает…).
Да, нашей критике предстоит еще деликатное дело — отделить перешедшее в сферу истории литературы от живого, действенного. Едва ли плодотворна только лишь замена одних списков — wen другими. Нужна полнота картины, нужно учитывать сложный историко-литературный контекст. Наряду с этим нужно — при определении вершинных да и просто заслуживающих уважения явлений культуры — опираться на эстетический критерий, оставить в центре не преходящие соображения ближнего. оперативного литературно-политиканского «боя», а феномен художественного произведения и вести счет на произведения, бережно относясь ко всему, что сохранило черты эстетической целостности.
И придется-таки договаривать до конца: советская литература и социалистический реализм — понятия предельно политизированные, очень далекие от природы искусства, но зато посягающие на его право иметь свои относительно самостоятельные законы. Конечно, политизированная, социально ангажированная литература (официозная, консервативная, обличительнолиберальная) существовала всегда и везде, но, кажется, история не знала еще такой степени отождествления искусства с политикой и идеологией, чтобы всю литературу страны укладывали в термин, заимствованный из названия государственного строя, чтобы единым и единственным считался метод, названный по аналогии с политической системой. Кстати, и понятие «единая многонациональная советская литература» — тоже «государственного», «геополитического» происхождения.
Одно из противоречий, в котором нам еще и еще предстоит разбираться, — совмещение классической литературы с советской и предъявление классике обвинений, в которых она не виновата ни сном ни духом. Меж тем чисто советская литература просто не стала в полном смысле прямой и непосредственной наследницей классики. Помните такое выражение: «НН — основоположник советской литературы»? Откуда оно взялось и откуда взялись сами основоположники, когда уже существовала высокая литература классиков? Вот в том-то и дело, что основа специфически советской литературы закладывалась заново, как бы с нуля, она была в своем роде «новым искусством», сооружаемым одновременно с разрушением — до основанья — «старого».
В изображении В. Ерофеева русская классика тоже сплошь ограниченная, слабая, больная, закомплексованная (и тем хуже для фантов, если они противоречат концепции!). А не надежнее ли просто склониться над текстами? Самое время сделать это теперь, когда есть возможность отграничить классику от тех «прочтений», которые десятилетиями от нас ее загораживали.
Вот В. Ерофеев называет комплексом русской литературы «слабость человеческой натуры». А я вспоминаю слова А. Дружинина, который, будучи «европейцем», тем не менее писал в статье о Пушкине: «У всякого истинно русского человека, а Пушкин был чисто русским человеком, находится в душе одна чисто народная и возвышенная черта, заключающаяся в той святой деликатности духа, которая делает все наши сильные ощущения столь немногоречивыми, сдержанными и как будто робкими. За эту черту нашего характера, вследствие которой русский человек молча совершает свои подвиги, молча любит и даже ненавидит своих врагов молчаливой ненавистью, иноземцы, не понимающие толка в людях, зовут нас холодным народом». Все-таки большое различие между слабостью и святой деликатностью духа, в которой кому-то мерещится слабость и «робость»!
А, скажем, значение Достоевского и Толстого автор «Поминок…» ограничивает лишь тем, что в них для западного читателя, оказывается, всего-навсего «забавно и занимательно… что-то другое». Меж тем как эти классики во многом предопределили пути развития мировой культуры, что признавали и признают зарубежные писатели, философы: «…учиться писать на великих образцах — для меня это Софокл, Достоевский…», «Я думаю, что «Война и мир» — самый великий роман из всех, написанных за историю человечества» (Габриэль Гарсиа Маркес). Кэндзабуро Оз когда-то говорил: «Писать я учился у русской литературы. Разумеется, не я один. Японская литература нового времени и современная японская литература в целом учились и продолжают учиться поныне у русской литературы… Методу отображения жизни, проникновению во внутренний мир человека я учился у Толстого и Достоевского». Недавно писатель подтвердил свое мнение: «Если же вернуться к Достоевскому, то замечу, что продолжаю изучать и его произведения, и исследования о нем» («Литературная газета», 1989, № 51). Или вот самое последнее свидетельство: западногерманский философ Райнхард Лаут задается вопросом: «Что говорит нам сегодня Достоевский?» («Литературная учеба», 1989, № 6). Неужто все это только потому, что «забавно и занимательно»?
Характерно: тут же В. Ерофеев пишет: «По-моему, это другое, при чрезмерной развитости социальной ангажированности слишком часто разворачивало русскую литературу от эстетических задач в область однозначного проповедничества. Литература зачастую мерилась степенью остроты и социальной значительностью проблем. Я не говорю, что социального реализма не должно быть, пусть будет все, но представить себе национальную литературу лишь как литературу социального направления — это же каторга и тоска!» По этому отрывку видно, как нерасчлененно, недифференцированно, совмещение рассматриваются классика и новейшая литература. Если речь идет о социально завербованной современной литературе, то при чем здесь Толстой и Достоевский, а если — о классиках, то при чем тут «ангажированность» (тот же Дружинин называл Толстого самым независимым художником) и «однозначное проповедничество», «измерение литературы степенью остроты проблемы»? При чем здесь социальный реализм и социальная направленность, если речь идет о Толстом и Достоевском с их объемнейшим, многозначнейшим (уж «поамбивалентней» нынешних-то будет!) художественным миром (вбиравшим в себя, конечно, и социальное начало), с их реализмом «бытийно-психологического», «экзистенциально-философского» характера. Если смотреть на классику сквозь призму советского школьного пособия, трактующего почти всю литературу XIX века как критический реализм социальной направленности, учебника, действительно повернувшего литературу от эстетических задач, измерявшего литературу проблемностью, то в самом деле взвоешь — можно понять В. Ерофеева. Но кто же мешает вернуться на позиции нормальной, недогматической эстетики?
Неразличение явлений разного ряда, разной эстетической природы и уровня, настолько упорное и последовательное, что приходится думать уже не о профессиональной ошибке, а о сознательно проводимом «игровом элементе», — основная методологическая (и просто логическая) особенность построений В. Ерофеева. Онаруживается оно и в том, что в сфере специфически советской литературы и как раз в ряду литературы политизированной, официозной и либеральной, оказалась деревенская проза. Ну, не любит В. Ерофеев, по всему видать, деревенскую прозу, она у него зубную боль вызывает своей серьезностью, вот ведь к либеральной литературе он более снисходителен, называет ее «честным» направлением, возведшим «порядочность» в литературную категорию, стремящимся сказать «побольше правды». К деревенской прозе он гораздо строже относится, в пошло-огоньковском духе приписывая ей самые страшные грехи, в том числе и «расизм», выходя тем самым за пределы культуры. Да, очень жаль, но призыв В. Ерофеева вернуться к литературе находится в непреодолимом противоречии с подобного рода политическими «нелитературными обвинениями», неспортивными приемами.
В порядке вещей, что всякое литературное направление знает пору своего расцвета и спада, а писатели могут уходить из литературы в общественную деятельность; это, однако, не отменяет того, что деревенская проза (понятно, что речь идет не о всей литературе «на тему») не относится к собственно советской литературе. Если советская литература, по словам В. Ерофеева, стремилась к созданию «нового человека», а «социалистический реализм учил видеть действительность в ее революционном порыве, поэтому отрицал реальность за счет будущего, был ориентирован на преодоление настоящего, насыщен звонкими обещаниями и безграничной классовой ненавистью», то деревенская проза как раз искала в человеке, в жизни, в мироотношении то, что составляет их вечные, устойчивые свойства, а посему устремлялась не к многообещающему будущему, а к основаниям, глубинам человеческого духа.