— Чего-нибудь выпить, — говорит он и натыкается на стол. — Гоп-ля! — восклицает он, ударившись о бочку с селедкой. — Ну, молодой человек, скоро соблаговолишь поторопиться? А то я не успею добрать своей нормы. Ты что на меня уставился? Я далеко еще не пьян. Ах, так ты, наверное, думаешь, у меня нет денег. Нет. нет, — смеется он. — немножко все-таки есть. Вот пять, семь, десять шиллингов. Это все. Ну, пока хватит, а потом господь поможет. Господь велик, любезный, а старый Нидерхоффер пророк его. Поэтому он меня и не оставляет — я имею в виду господа, а не старого Нидерхоффера. Тому-то его филиус[5] осточертел, и он считает, будто меня не существует!
Дом пастора в Анкерсхагене
Пруд Зильбершельхен в Анкерсхагене
Троада. Холм Гиссарлык
— Уж не имеете ли вы в виду господина пастора Нндерхоффера из Рёбеля?
— Свят, свят! Ты его знаешь? Увы, о диво!.. Такого расчудесного знакомого я никак не ожидал найти в продавце селедки в Фюрстенберге. О, не обижайся, дорогой мой. Я не хотел тебя обидеть. Но скажи, откуда ты знаешь честного попа?
— Я из Анкерсхагена, меня зовут Шлиман, — тихо отвечает Генрих.
Поздний гость оглушительно смеется и выливает в глотку вторую рюмку.
— За благородного брата! Тогда мы — два сапога пара! Сын изгнанного пастора и изгнанный сын пастора! Будем здоровы, мой мальчик, лови момент, или, по-немецки, пей, пока есть что. Или как верно заметил великий философ Сенека: «Gallia est omnis divisa in partes trеs»[6] , что значит по-немецки: «Если пить, то не меньше трех».
— Вам не следует издеваться над мной, господин Нидерхоффер, — говорит Шлиман и наливает третью рюмку.»— Хотя я почти все и забыл, что учил в детстве, но это-то я еще помню: последняя фраза принадлежит Цезарю и является началом «Записок о Галльской войне»!
Нидерхоффер, держась за край стола, поднимается и протягивает ему через стол свою узкую, не очень чистую руку:
— Прости меня, мой дорогой. Еще раз прости. В третий раз тебе не придется этого делать. Они тебя тоже вышвырнули из школы?
— Нет, мне пришлось самому ее оставить.
— Почему? Нелепый вопрос, я понимаю. Бедность не позорна, она просто обременительна, позорна глупость. До какого класса ты дошел?
— До четвертого...
— Тю-тю, это не много. А я дошел до последнего, но тут эти блюстители добродетели не смогли меня дольше терпеть. Мой славный родитель забрал меня из гимназии и сунул в Гюстров к мельнику. У того я выдержал целых два года: Гюстров — городок, в котором можно жить. И вот с тех пор я законно бродячий подмастерье-мельник. Ну, не получу ли я еще рюмочку?
Шлиман отрицательно покачал головой.
— О попой, о попой...
— Что это значит, господин Нидерхоффер?
— Ах да, до греческого ты так и не дошел. Жаль, это очень красивый язык. Его я не забыл, несмотря на попойки и девок. Ну, как это перевести? «О горе», наверное.
Огонь, тлевший глубоко под пеплом, дрожащими языками взметнулся ввысь.
— Вы помните еще греческих поэтов?
— Сколько угодно, мой дорогой. Если бы ты знал, сколько сотен строф Гомера меня в наказание заставляли учить наизусть.
— Пожалуйста, продекламируйте мне что-нибудь! Прошу вас!
Польщенный Нидерхоффер уже открыл было рот, когда внезапная мысль заставляет его остановиться.
— Бесплатна только смерть, но даже за нее приходится платить церкви уйму денег — мы, пасторские дети, это прекрасно знаем. Дай-ка мне выпить, и я почитаю тебе Гомера.
— Минутку! — восклицает Шлиман и, не забыв забрать бутылку с собой, бежит в темноте в свою каморку. Из-под рубашек вытаскивает он потертый кошелек, где все его состояние. Прыгая через три ступеньки, возвращается назад.
Мельник тем временем удобно устроился на ящике с солью и вытянул свои длинные ноги. Шлиман наливает ему рюмку. Нидерхоффер выпивает ее и начинает говорить.
Классические стихи звучат, как могучие волны прибоя. Шлиман закрывает глаза, чтобы не пропустить ни звука. Всем своим существом впитывает он их, как потрескавшаяся от зноя земля — вожделенную влагу. Он испуганно вздрагивает, когда голос умолкает.
— Еще, — просит он чуть слышно, но подмастерье в ответ пододвигает ему через стол пустую рюмку. II снова звучит божественная музыка гекзаметра. Потом снова: молчание — рюмка — Гомер.
— Дальше! — молит Шлиман и снова наливает.
Отяжелевшей рукой Нидерхоффер берет рюмку,
опустошает ее и начинает в четвертый раз. Вдруг он вскакивает. Он больше не шатается, он опьянен не водкой, а поэзией. Увлеченный, в упоении от стихов, стоит он перед Генрихом. В глазах его сверкают голубые молнии, волосы светятся, как ореол, движения его тонких пальцев придают словам особую выразительность. Когда он кончает, голова его склоняется на грудь. Тишина ночн необычна.
— У меня нет больше денег, — шепчет, наконец, Шлиман, но Нидерхоффер отмахивается.
— Я больше не хочу, — бормочет он, неожиданно подходит к Шлиману, обнимает за плечи, целует — и вот уже дверь захлопывается за ним.
Впервые за пять лет Шлиман забывает запереть лавку. Как во сне, спотыкаясь, поднимается он по лестнице. Машинально раздевается и опускается на кровать.
И тут плотину прорывает. Ему кажется, будто он узрел божество, будто слышал его голос. Из груди Генриха вырываются рыдания. Они растапливают н уносят прочь все страдания, все пустое, все тяготы. Будущее, как когда-то на кургане в Анкерсхагене, представляется ему великим и лучезарным. Впервые за многие годы он складывает ладони и горячо, от всей души, молит бога об этом будущем.
Шлиман не верит в чудеса, но надеется на чудо, хотя по-прежнему кладет в кассу пфенниги покупателей, бегает по поручениям и делает закупки, крутит ненавистную картофелерезку.
Однажды, вскоре после ночного происшествия, чудо свершается. Правда, вначале оно больше походит на беду. В пасмурное сырое осеннее утро он в подвале раскладывает по местам только что прибывший товар. Когда Генрих, приподняв огромную бочку, пытается закатить ее в угол, она выскальзывает у него из рук. Он чувствует в груди острую боль, словно его пронзили огненным мечом. Изо рта хлынула кровь, и он со стоном упал.
Шлиман, время ученичества которого и так длилось лишних полгода, связывает свой узелок — тот за пять с половиной лет почти не стал тяжелей — и после самого сердечного прощания, получив блестящие рекомендации, выходит из города через Штрелицкие ворота. До прусской таможни его провожают друзья. Они ни минуты не сомневаются, что Генрих обретет свое счастье.
Книга вторая. ОДИССЕЙ ТЕРПИТ КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ
Быть может, Кронид-промыслчтель
Даст нам уйти и спастись от опасности, нам здесь грозящей.
«Одиссея», XII, 215
Глава первая.В поисках счастья
Держать же тебя против воли
Здесь не посмеет никто: прогневили бы Зевса мы этим.
«Одиссея», VII. 315
Когда Генрих Шлиман бредет по улицам Малхина, из одного окна, распахнутого ради последних теплых лучей осеннего солнца, до него доносится чуть дребезжащий, глуховатый голос поющей женщины. Шлиман не интересуется ни пением, ни вообще музыкой, но случаю угодно, чтобы именно здесь под окном услышал он слова песни: «Там, где нет тебя, там и счастье».
Идя дальше, он качает головой. Это не так! Ведь если не найдешь счастье в одном месте, надо отправиться за ним в другое. Сидеть сложа руки и ждать, пока счастье само придет, разумеется, нельзя.
От Фюрстенберга до Ростока, его ближайшей цели, добрых двадцать миль. Он хочет сперва пожить здесь некоторое время. Во-первых, он должен уладить с отцом вопрос о своей части оставшегося после матери наследства. Во-вторых, ему не хватает знания бухгалтерии, а в Ростоке есть человек, который за умеренную плату обучает бухгалтерии.
Уже издали видны семь башен старого ганзейского города, возвышающиеся над равнинными землями долины Варновы. Может быть, счастье именно там, его лишь нужно найти и удержать. Поначалу казалось, что надежды его оправдаются: стоило только Генриху спросить о работе в широко известной торговой фирме «Занитер и Вебер», как ему тут же предложили остаться, ибо рекомендательные письма Хюкштедта столь же теплы, сколь прекрасен и его аттестат. Теперь Генриху есть чем платить за курс бухгалтерии. Да и совсем иное дело, когда он может пойти к отцу как приказчик компании «Занитер и Вебер», а не как человек без места, ищущий работы.