Выбрать главу

Чуть позже, тоже в присутствии Вирхова и Бюрнуфа, находят второй клад, опять у подножья большой стены; в нескольких шагах от того места, где лежал огромный клад 1873 года. Это позволяет установить несомненную принадлежность нового клада сгоревшему городу и подтверждает, что Приам и Агамемнон жили в одно и то же время: клад обнаруживает чисто микенские формы и мотивы, вплоть до золотого орла, которого Бюрнуф, однако, склонен считать похожим на хеттскне скульптуры из Богазкёй.

Потом они изучают курганы в честь героев, те конусообразные холмы, что высятся по всей троадской равнине и носят, как правило, славные названия: курган Ахиллеса, курган Патрокла, Ила и т. д. Раскопки, однако, показывают, что это по большей части кенотафы.

Когда черепа с Ханай-тепе — холма, принадлежащего Кольверту, — измерены, все руины на побережье Геллеспонта до Офриниона и на эгейском побережье до Александрии Троадской обследованы, Шлиман однажды вечером заявляет:

— Завтра утром мы отправимся в нашу поездку в горы Иды.

Вирхов принимает это предложение с радостью.

Первую остановку они делают в Кестамбуле, большой деревне, населенной одними турками.

— Смотрите, — говорит Шлиман, спускаясь с лошади, — в Троаде можно издали определить, в каких деревнях живут турки, а в каких греки. В Калифатли, Еникёй, Енншахире вы тщетно бы искали гнезда аистов. Зато в турецких деревнях их множество.

— Чем вы это объясняете?

— Греки считают аиста священной птицей турок и поэтому не любят и прогоняют их. А все турки относятся к аисту с величайшим благоговением.

— Аисты напоминают нам родину, — говорит Вирхов и рассказывает об аистах своего детства.

Шлиман согласно кивает.

— Я испытываю подобное же чувство. До сих пор я помню гнездо аистов в Анкерсхагене на сарае пастора. О Минне Майнке я на днях вам рассказывал. Недавно мы с женой пригласили ее побывать у нас в Трое. Я пытался соблазнить ее приехать сюда, рассказывая о множестве наших аистов. Но она все же не пожелала приехать.

— У вас еще много связей с родиной?

— Я постоянно пишу и получаю оттуда письма. Вы знаете, у меня там сестры, сводный брат, школьные друзья и товарищи тех лет, когда я был учеником в лавке. Правда, с былыми друзьями я восстановил связь всего несколько лет назад, когда газеты сделали меня «знаменитым человеком».

— В один миг все они оказались тут как тут, не правда ли? — Вирхов улыбается. — Впрочем, со мной было то же самое.

— Ничего подобного! — сердито возражает Шлиман. — Все было наоборот. Я написал им первый. Я даже не знаю, все ли они читают газеты. Ведь я должен был нм доказать, что в детстве не был ветрогоном и хвастуном и достиг того, о чем рассказывал тогда им так бесконечно много.

Он кажется несколько смущенным, да и Вирхов долгое время не нарушает молчания.

Они едут дальше, ландшафт постепенно меняется. Болота и скудные овечьи пастбища, столь характерные для окрестностей Трои, уступают место холмам, поросшим можжевельником, дубняком, елями. Вирхов регистрирует каждый не встречавшийся ему прежде цветок, каждую птицу.

С таким же интересом осматривает он остатки древних зданий, разбитые плиты со скульптурными изображениями в стенах деревенских домов и на кладбищах турок, помогает Шлиману расшифровывать фрагменты надписей, накупает, торгуясь, целую горсть монет, которые предлагают иностранцам в каждой деревне. Вирхов, как и его друг, всякий раз со страхом ждет ночи: спать под открытым небом еще слишком холодно, а когда они выбирают в деревне самый чистый дом и, насыпав вокруг целый вал порошка от насекомых и осыпав нм себя, словно пирог сахарной пудрой, устраиваются на полу, то клопы все равно сотнями падают на них с потолка.

На дороге среди пустынной местности то и дело попадаются лежащие в траве красивые колонны, рядом ионические и коринфские капители. Дубы широко простирают свою тень над полями и спускаются в ущелье, посреди которого у большого каменного бассейна римской постройки бьет горячий источник.

— Свыше шестидесяти градусов, — говорит Шлиман, вытаскивая свой термометр из клубящейся паром струи.

Вирхов пробует воду из котелка.

— Чуть солоновата и довольно богата железом. Какой бы здесь можно было устроить курорт, а живут здесь лишь вороны и кукушки! Слава богу, что хоть они есть, а то было бы слышно только журчание источника.

— Вот, — Шлиман показывает на склоны, где видны развалины древних купален, — обратите внимание на недавно вырытые ямы. Это искали мраморные плиты, которыми были облицованы стены, чтобы увезти их в свои печи для выжига извести. Через несколько десятилетий во всей Малой Азии не останется ни кусочка мрамора. А теперь постарайтесь представить себе, как все здесь выглядело, прежде чем появились турки с их проклятыми печами!

На следующий день, когда они продолжают свой путь, речь заходит о политике.

— В политике я разбираюсь слабо, — говорит Шлиман. — Гладстон — мой друг и замечательный ученый. Но я не могу понять, как это он своего Гомера предпочел политике, к тому же из рук вон плохой — она, например, совершенно погубит Египет. Я решительно ненавижу его политику, да и вам бы лучше оставить рейхстаг. Неужели всю жизнь надо, как Гладстон н его жена, произносить речи? Это ведь ужасно!

— Возможно, Гладстон делает это и не ради собственного удовольствия или, скажем, тщеславия. Меня, конечно, не это заставило заняться политикой. Может, мне удастся показать вам это на простом примере. Я стал врачом не ради громкого звания или хорошего заработка, а ради того, чтобы помогать моим больным собратьям. Но больным может быть не только отдельный человек, но и весь народ. Чтобы распознать и исцелить недуги народа, я на склоне лет и стал, почти помимо волн, политиком. Возьмите туберкулез. Почему он получил такое широкое распространение? Да потому, что люди плохо живут. А почему они плохо живут? Потому, что политика никуда не годится. О, я бы мог вам привести десятки примеров, назвать симптомы болезни...

— Спасибо, не нужно. Для этого я слишком плохо знаю положение дел в Германии. Вам ведь известно, какие отношения сложились у меня с моим отечеством. Ученую степень я мог получить в Париже или Лондоне, но я сделал это в Ростоке, потому что это моя родина и я тогда еще считал себя немцем и хотел поднести в дар Германии плоды своего труда. А что из этого вышло?

Я предложил шверинскому герцогу для его музея копию найденного мною метопа с изображением Гелиоса — он даже не удостоил меня ответа. Хотел подарить городу Мюнхену музей — мне даже не ответили. Послал Ростокскому университету мою книгу — меня даже не уведомили о ее получении. Я хотел печататься в немецких газетах и научных журналах — мне даже не возвратили моих статей. Но все это мелочи. Главное вы знаете не хуже меня. Где меня, начиная с первых раскопок Трои, больше всего обливали грязью? Всегда в Германии! Нигде, даже в Афинах, меня из зависти так не оплевывали и не изничтожали, как в Германии. Там на мне не оставили и живого места!

Шлиман, охваченный волнением, замолчал и вытер пот с лица.

— Я, дорогой друг, тоже из Германии, — несколько помедлив, отвечает Внрхов, он говорит совсем тихо, словно разговаривает с тяжелобольным.— И даже немецкий профессор. Разумеется, я не намерен брать под защиту тех немецких профессоров и филологов, на которых одно имя Шлиман действует, как красная ткань на быка, и которые набрасываются на вас независимо оттого, что вы находите или говорите. Но попытайтесь-ка побыть в их шкуре. Возьмем, к примеру, ваше прошлое и представим себе, что в Петербурге вдруг появился у вас конкурент, который бы понимал в индиго, растительном масле или чае больше, чем вы, и уводил бы у вас из-под носа каждую выгодную сделку. Как бы вы реагировали? Радовались бы? Едва ли. Вы бы изо всех сил старались избавиться от него. Не правда ли?